Потом забрался в постель, лег и тут же уснул.
Может, утром ему будет лучше.
На следующее утро он проснулся рано, и они вместе спустились в столовую, где уже пил кофе сеньор Мартинес. Он был любезен, но держался как-то по-другому. По прибытии Кейт оставила оба их паспорта на конторке, но в суете и хлопотах вокруг больного сеньор Мартинес так и не выбрал минутки зарегистрировать своих постояльцев. Он сделал это сегодня утром. Вчера вечером Кейт и сеньора Мартинес объединяли родительские чувства у постели больного дитяти; сегодня же он не мог не считаться с тем, что его постояльцы состоят в недозволенной связи. Он был воплощением осуждения и скорби. Философического осуждения. А его добрые прекрасные глаза останавливались на любовниках, как бы говоря: «Мы бедные люди. Нам не до шалостей».
Покончив с завтраком, Кейт и Джеффри вышли на маленькую площадь. Она была совершенно пустынна. Только в тени под деревом спала собака. Августовское солнце с самого утра палило будто в полдень и успело выбелить все небо. Тихо журчал фонтан. Их внимание привлек большой прямоугольник стеклянной витрины. Это оказалось кафе, но работало оно только по вечерам: здесь ни у одной живой души не было времени прохлаждаться в разгар рабочего дня. Тогда они пошли по улочке, отходящей от площади, мимо кузницы и продуктовой лавки. Это была обыкновенная деревенская лавчонка. Она торговала луком, дешевой колбасой, бочковым оливковым маслом, сардинами, перемешанными с крупной солью и ни на что уже не похожими; большими красно-зелеными помидорами, резко пахнувшими виноградной лозой и землей; огромными ковригами бледного хлеба и зеленым перцем. В деревне обитало около ста семейств; прямо за домами начинались поля, где среди оливковых рощ и камней рос и наливался спелостью маис.
Они молча вернулись на площадь. Сеньор Мартинес наблюдал за их попытками проникнуть в прохладу кафе и решил поставить для них столик под деревом у главного входа в гостиницу. Он помахал им рукой, приглашая в тень, и принес по стакану минеральной воды с кусочком лимона. Они потягивали воду и знали, что за каждым их движением следят десятки глаз. Окна некоторых домов были закрыты ставнями, а за ставнями жили глаза. Раза два мимо них через площадь проходили фермеры, а может быть сезонные рабочие, и кланялись им. Люди здесь полны достоинства и сдержанности. Они остались такими, какими их помнил Джеффри. Здесь он нашел то, что так упорно искал, – и в сдержанном осуждении сеньора Мартинеса (который тем не менее находился в этот момент на кухне и обсуждал с поваром меню их предстоящего обеда – да не деревенского, а такого, чтобы гости остались довольны), и в женщинах, которые сидели или стояли за ставнями, предпочитая не показываться, и в мужчинах, которые время от времени подходили к фонтану напиться.
И все же, что ни говори, это пытка – быть выставленным на обозрение всей деревне.
Их окружала нищета настолько откровенная, что даже одежда нашей нары, весьма и весьма ординарная с их точки зрения, была недоступна никому из здесь живущих; сумочка Кейт – до той поры она носила ее не задумываясь, а сейчас, наткнувшись взглядом на эту элегантную вещь из блестящей кожи, лежавшую на выскобленном деревянном столе, уже не могла отвести от нее глаз – стоила. по всей вероятности, месячного заработка здешнею сезонного рабочего. Проходя как-то по холлу отеля в Стамбуле, она увидела эту сумку и, решив себя побаловать, купила. Но не в том суть, не это главное – она знала, что ни один прохожий, ни одна женщина за ставнями не завидует платью, сумке, туфлям. Невыносимым для них было то, что олицетворяли Кейт и Джеффри в их глазах – они завидовали возможности путешествовать, этой праздной, веселой жизни, непринужденным манерам, раскованности в обращении друг с другом.
Они находились всего в пятидесяти милях от побережья: там, на побережье, они были бы парой, гладко вписывающейся в курортную жизнь. Все там живущие – во всяком случае туристы – перебирались из страны в страну на машинах, в автобусах, на пароходах, самолетах, по железной дороге, пешком, пересекали континенты, чтобы попасть на музыкальный фестиваль или просто посидеть в знаменитом ресторане, – словом, пользовались всем, что для жителей этой деревушки было недоступно.
Вот они сидят – Кейт Браун, сорокапятилетняя женщина, мать четырех детей, жена уважаемого врача, который, возможно, в этот момент читает на какой-нибудь научной конференции лекцию о патологических отклонениях нервной системы, и Джеффри, который почти наверняка через год будет усердно, но без огонька работать в юридической конторе своего дядюшки в Вашингтоне, – так называемые «любовники», и в их отношении друг к другу до того мало душевного волнения, что, когда они вспомнят об этом периоде в их жизни, слово «любовь» будет последним, которое придет им в голову. В этой деревне не было ни одной женщины или девушки, которая не отставала бы в своих взглядах от подобной свободы отношений больше чем на сто лет. Эталоном безнравственности для них все еще служила мадам Бовари; что же до мужчин, то, если некоторых судьба и заставляла ехать куда-то на заработки, как брата сеньора Мартинеса, служившего официантом в Манчестере, можно было с полной уверенностью сказать, что ни обычаев, ни нравов этого или другого разгульного города они не привезут в родную деревню. Надо сказать, что уезжали отсюда редко: жители деревни в основном были крестьяне, обрабатывавшие землю. Они выращивали маис и делали из него муку. Выращивали маслины и часть урожая продавали на рынке. Растили помидоры. Работали в поместье богатого аристократа, проводившего большую часть года в Мадриде или на берегу моря в собственной вилле, как и отец его, и дед; заработка этих людей едва хватало, чтобы не умереть с голоду.
К полудню солнце стало так припекать, что крона дерева, под которым сидели Кейт и Джеффри, превратилась в подобие тонких кружев; они решили спрятаться от жары в гостинице, но, не успев ступить через порог, Джеффри тут же упал на пол без сознания. Снова Кейт и сеньор Мартинес отнесли его наверх и положили на кровать.
И снова Джеффри ушел в себя, и куда бы ни был устремлен его невидящий взор: в потолок ли, на стены, или на полосатый квадрат света, падающего сквозь закрытое ставнями окно, или на сеньора Мартинеса, – в глазах стояло недоумение и возмущенный вопрос: по какому праву вы требуете, чтобы я резвился как козленок? Снова он взмок хоть выжимай. Сеньор Мартинес извинился и поднял веки молодого человека: вся слизистая была зеленовато-желтого цвета. Он молча показал Кейт на руки, желтевшие на фоне белого покрывала. Сокрушенно качая головой, сеньор Мартинес побрел вниз звонить тетушке доктора.
Та заверила его, что как только доктор позвонит домой – он обычно звонит, чтобы узнать, не было ли в его отсутствие вызовов, – она ему непременно передаст, что в гостинице лежит молодой американец, его лихорадит, он весь желтый и обливается потом. Она считает, сказал сеньор Мартинес, что это желтая лихорадка, от которой умер один ее родственник в Южной Америке. Он пожал плечами: конечно, эту добрейшую женщину нельзя принимать всерьез.
Кейт поднялась в комнату и обнаружила, что Джеффри не проявляет признаков жизни. Он лежал на спине безвольно, расслабившись, так что когда она взяла его руку и затем отпустила, та упала на кровать как ватная, с глухим стуком. Он выглядел так, будто душа его рассталась с телом, но Кейт продолжала говорить себе (мысленно, разумеется, как говорят о детях или даже о взрослых, которые сознательно воздвигают стену между собою и миром реальности): «Да, никуда не денешься, он должен сделать свой выбор в жизни: юрист или бродяга – иного для себя он не видит. А если б видел, то не валялся бы сейчас с температурой, весь желтый… но не такой уж больной, во всяком случае не такой больной, как, скажем, тот, у кого холера или даже корь».
И все же Джеффри был болен, по-настоящему болен, хотя, будь он бедняком-поденщиком или мелким фермером, для которого пропущенный день работы означает голод, он бы вовсе не считался больным. Нет, конечно, Кейт не осуждала его за это! Не осуждала, но в глубине души не могла не желать, чтобы он был в состоянии подняться на ноги, поехать к себе в Штаты и там переживать этот свой духовный кризис…