Это был ревизор, статский советник Апостол Асигкритович Сафьянос. За ним шел сам хозяин, потом Вязмитинов, потом дьякон Александровский в новой рясе с необъятными рукавами и потом уже сзади всех учитель Саренко.
Саренке было на вид за пятьдесят лет; он был какая-то глыба грязного снега, в которой ничего нельзя было разобрать. Сам он был велик и толст, но лицо у него казалось еще более всего туловища. С пол-аршина длины было это лицо при столь же соразмерной ширине, но не было на нем ни следа мысли, ни знака жизни. Свиные глазки тонули в нем, ничего не выражая, и самою замечательною особенностию этой головы была ее странная растительность. Ни на висках, ни на темени у Саренки не было ни одной волосинки, и только из-под воротника по затылку откуда-то выползала довольно черная косица, которую педагог расстилал по всей голове и в виде лаврового венка соединял ее концы над низеньким лбом. Кто-то распустил слух, что эта косица вовсе не имеет своего начала на голове Саренки, но что у него есть очень хороший, густой хвост, который педагог укладывает кверху вдоль своей спины и конец его выпускает под воротник и расстилает по черепу. Многие очень серьезно верили этому довольно сомнительному сказанию и расспрашивали цирюльника Козлова о всех подробностях Саренкиного хвоста.
Итак, гости вошли, и Петр Лукич представил Сафьяносу дочь, причем тот не по чину съежился и, взглянув на роскошный бюст Женни, сжал кулаки и засосал по-гречески губу.
– Оцэнь рад, цто слуцай позволяет мнэ иметь такое знакомство, – заговорил Сафьянос.
Женни вскоре вышла, и вслед за тем подали холодную закуску, состоявшую из полотка, ветчины, редиски и сыра со слезами в ноздрях.
– Пожалуйте, ваше превосходительство! – просил Гловацкий.
– Мозно! мозно, адмиральтэйский цас ударил.
– Давно ударил, ваше превосходительство, – бойко отвечал своим бархатным басом развязный Александровский.
– Вы какую кушаете, ваше превосходительство? – спрашивал тихим, покорным голосом Саренко, держа в руках графинчик.
– Зтуо это такое?
– Это рябиновая, – так же отвечал Саренко.
– Нэт, я не пью рябиновая.
– Нехороша, ваше превосходительство, – еще покорнее рассуждал Саренко, – точно, водка она безвредная, но не во всякое время, – и, поставив графин с рябиновой, взялся за другой.
– Рябиновая слабит, – заметил басом Александровский, – а вот мятная, та крепит, и калгановка тоже крепит.
– Это справедливо, – точно высказывая государственный секрет, заметил опять Саренко, наливая рюмку его превосходительству.
Когда Лиза с Женни вышли к парадно накрытому в зале столу, мужчины уже значительно повеселели.
Кроме лиц, вошедших в дом Гловацкого вслед за Сафьяносом, теперь в зале был Розанов. Он был в довольно поношенном, но ловко сшитом форменном фраке, тщательно выбритый и причесанный, но очень странный. Смирно и потерянно, как семинарист в помещичьем доме, стоял он, скрестив на груди руки, у одного окна залы, и по лицу его то там, то сям беспрестанно проступали пятна.
Женни подошла к нему и с участием протянула свою руку. Доктор неловко схватил и крепко пожал ее руку, еще неловче поклонился ей перед самым носом, и красные пятна еще сильнее забегали по его лицу.
Лиза ему очень сухо поклонилась, держа перед собою стул.
Отвечая на этот сухой поклон, доктор побагровел всплошную.
Сели за стол.
Женни села в конце стола, Петр Лукич на другом. С правой стороны Женни поместился Сафьянос, а за ним Лиза.
– Между двух прекрасных роз, – проговорил Сафьянос, расстилая на коленях салфетку и стараясь определить приятность своего положения между девушками.
Женни, наливая тарелку супу, струсила, чтобы Лиза не отозвалась на эту любезность словом, не отвечающим обстоятельствам, и взглянула на нее со страхом, но опасения ее были совершенно напрасны.
Лиза с веселой улыбкой приняла из рук Сафьяноса переданную ей тарелку и ласково сказала:
– Merci. [16]
– Я много слисал о васем папеньке, – начал, обращаясь к ней, Сафьянос, – они много заботятся о просвисении, и завтра непременно хоцу к ним визит сделать.
– Папа теперь дома, – отвечала Лиза, и разговор несколько времени шел в этом тоне.
Однако Сафьянос, сидя между двумя розами, не забыл удостоить своим вниманием и подчиненных.
– Оцэнь созалею, оцэнь созалею, отец дьякон, цто вы оставляете уцилиссе, – отнесся он к Александровскому. – Хуць минэ некогда било смотреть самому, ну, нас поцтенный хозяин рекомэндует вас с самой лестной стороны.
– Да, покидаю, покидаю. Линия такая подошла, ваше превосходительство, – отвечал дьякон с развязностью русского человека перед сильным лицом, которое вследствие особых обстоятельств отныне уже не может попробовать на нем свои силы.
– Мозет бить, там тозэ захоцете заняться?
– Преподаванием? О нет! Там уже некогда. То неделю нужно править, а там архиерейское служение. Нет, там уж не до того.
– Да, да: это тоцно.
– В гору пошел наш отец-дьякон, – заметил, относясь к Сафьяносу, Саренко.
– Да цто з! Талант усигда найдет дорогу.
– И чудесно это как случилось, – заговорил Александровский, – за первенствующего после смерти протодьякона Павла Дмитриевича ездил по епархии Савва Благостынский. Ну и все говорили, что он будет настоящим протодьяконом. Так все и думали и полагали на него. А тут приехали владыко к нам, литургисают в соборе; меня регент Омофоров вторствующим назначил. Ну, я и действовал; при облачении еще даже довольно, могу сказать, себя показал, а апостол я стал чести, Благостынский и совсем оробел. – Александровский рассмеялся и потом серьезно добавил: – Регент Омофоров тут же на закуске у Никона Родивоновича сказал: «Нет, говорит, ты, Благостынский, швах». А тут и владычнее предписание пришло, что быть мне протодьяконом на месте покойного Павла Дмитриевича.
– Тссссс, сказытэ пузаноста! – воскликнул Сафьянос, качая головою.
– Лестно! – произнес Саренко.
– Да! – да ведь что приятно-то? – вопрошал Александровский, – то приятно, что без всяких это протекций. Конечно, регенту нужно что-нибудь, презентик какой-нибудь этакой, а все же ведь прямо могу сказать, что не по искательству, а по заслугам отличен и почтен.
– Ну, конецно, конецно, – подтвердил Сафьянос.
Уже доедали жаркое, и Женни уже волновалась, не подожгла бы Пелагея «кудри», которые должны были явиться на стол под малиновым вареньем, как в окно залы со вздохом просунулась лошадиная морда, а с седла веселый голос крикнул: «Хлеб да соль».
Все оглянулись и увидели Зарницына.
Он сидел на прекрасной, смелой лошади и держал у козырька руку в красно-желтой лайковой перчатке.
Увидя чужого человека, Зарницын догадался, что происходит что-то особенное, и отъехал.
Через минуту он картинно вошел в залу в коротенькой жакетке и с изящным хлыстиком в огненной перчатке.
Кроме дьякона и Лизы, все почувствовали себя очень неловко при входе Зарницына, который в передней успел мимоходом спросить о госте, но, нимало не стесняясь своей подчиненностью, бойко подошел к Женни, потом пожал руку Лизе и, наконец, изящно и развязно поклонился Сафьяносу.
– Оцэнь рад, – произнес Сафьянос торопливо, протягивая свою руку.
– Зарницын, учитель математики, – счел нужным отрекомендовать его Гловацкий.
Сафьянос хотел принять начальственный вид, даже думал потянуть назад свою пухлую греческую руку, но эту руку Зарницын уже успел пожать, а в начальственную форму лицо Сафьяноса никак не складывалось по милости двух роз, любезно поздоровавшихся с учителем.
– Мне очень мило, – начал Зарницын, – мне очень мило, хоть теперь, когда я уже намерен оставить род моей службы, засвидетельствовать вам мое сочувствие за те реформы, которые хотя слегка, но начинают уже чувствоваться по нашему учебному округу.
«Церт возьми, – думал Сафьянос, – еще он мне соцувствия изъявляет!» – Но сказал только:
– Я сам оцень рад сблизаться с насыми сотовариссами.