– Ни за что! – воскликнул Розанов.
– Позвольте. Оставьте ей ребенка: девочка еще мала; ей ничего очень дурного не могут сделать. Это вы уж так увлекаетесь. Подождите полгода, год, и вам отдадут дитя с руками и с ногами. А так что же будет: дойдет ведь до того, что очень может быть худо.
Долго приводила Полинька сильные и ясные доводы, доказывая Розанову неотразимую необходимость оставить Москву и искать себе нового приюта.
– Да не только нового приюта, а и новой жизни, Дмитрий Петрович, – говорила Полинька. – Теперь я ясно вижу, что это будет бесконечная глупая песенка, если вы не устроитесь как-нибудь умнее. Ребенка вам отдадут, в этом будьте уверены. Некуда им деть его: это ведь дело нелегкое; а жену обеспечьте: откупитесь, наконец.
Розанов не противоречил.
– Бог с ними, деньги: спокойны будете, так заработаете; а тосковать глупо и не о чем.
– Ах, хорошо вы говорите, Полина Петровна, а все это не так легко, право. Разве к Лобачевскому съездить в Петербург?
– А что ж? Съездите. Лучше уж вам в Петербурге чего-нибудь искать. Будем там видаться.
– Как будем видаться?
– Так; и я тоже еду на днях в Петербург.
– А ваши бумаги?
– Вот для них-то я и поеду.
– Это вам не поможет.
– Нет, я знаю; уж бывали примеры. Вот видите, Дмитрий Петрович, я женщина, и кругом связанная, да не боюсь, а вы трусите.
– Я слабый человек, никуда не годный.
– Нет, не то что никуда не годный, а слишком впечатлительный. Вам нужно отряхнуться, оправиться… да вот таких чудес более не выкидывать.
– Не говорите, пожалуйста…
– Да я вас не упрекаю, а советую вам, – сказала Полинька и стала надевать шляпку.
– Тоска ужасная! вот пока вы здесь были, было отлично, а теперь опять.
– Господи боже мой! ну будем жить друзьями; ходите ко мне, если мое присутствие вам так полезно.
– Да, если бы… вы меня выслушали.
– Ничего я, Дмитрий Петрович, не буду слушать, – проговорила Полинька, краснея и отворачиваясь к зеркалу завязывать шляпку.
Розанов сидел молча.
– Пока… – начала Полинька и снова остановилась.
– Пока что? – спросил Розанов.
– Пока вы не устроите вашей жены, до тех пор вы мне не должны ни о чем говорить ни слова.
– А тогда? Я и без того готов сделать для нее все, что могу.
– Да все, все, чтовы можете.
– А тогда? – опять спросил Розанов.
– Дмитрий Петрович! Я провела у вас сутки здесь: для вас должно быть довольно этого в доказательство моей дружбы; чего же вы меня спрашиваете?
Розанов сжал и поцеловал Полинькину руку, а другая его рука тронулась за ее талию, но Полинька тихо отвела эту руку.
– Если хотите быть счастливы, то будьте благоразумны – все зависит от вас; а теперь дайте мне мой бурнус.
Доктор подал Полиньке бурнус и надел свое пальто.
Взявшись за ручку двери, Полинька остановилась, постояла молча и, обернувшись к Розанову лицом, тихо сказала:
– Ну.
Розанов верно понял этот звук и поцеловал Полиньку в розовые губки, или, лучше сказать, Полинька, не делая никакого движения, сама поцеловала его своими розовыми губками.
Если любовь молоденьких девушек и страстных женщин бальзаковской поры имеет для своего изображения своих специалистов, то нельзя не пожалеть, что нет таких же специалистов для описания своеобычной, причудливой и в своем роде прелестной любви наших разбитых женщин, доживших до тридцатой весны без сочувствия и радостей. – А хороша эта прихотливая любовь, часто начинающаяся тем, чем другая кончается, но тем не менее любовь нежная и преданная. Если бы на Чистых Прудах знали, что Розанова поцеловала такая женщина, то даже и там бы не удивлялись резкой перемене в его поведении.
Розанов даже до сцены с собою не допустил Ольгу Александровну. Ровно и тепло сдержал он радостные восторги встретившей его прислуги; спокойно повидался с женою, которая сидела за чаем и находилась в тонах; ответил спокойным поклоном на холодный поклон сидевшей здесь Рогнеды Романовны и, осведомясь у девушки о здоровье ребенка, прошел в свою комнату.
Целую ночь Розанов не ложился спать. Ольга Александровна слышала, что муж все шуршал бумагами и часто открывал ящики своего письменного стола. Она придумала, как встретить каждое слово мужа, который, по ее соображениям, непременно не нынче, так завтра сдастся и пойдет на мировую; но дни шли за днями, а такого поползновения со стороны Розанова не обнаруживалось. Он казался очень озабоченным, но был ровен, спокоен и, по обыкновению, нежен с ребенком и ласков с прислугою. Ольга Александровна несколько раз пробовала заводить его, заговаривая с ребенком, какие бывают хорошие мужья и отцы и какие дурные, причем обыкновенно все дурные были похожи капля в каплю на Розанова; но Розанов точно не понимал этого и оставался невозмутимо спокойным.
Через пять или шесть дней после его возвращения одна из углекислых дев, провожая в Тверь другую углекислую деву, видела, как Розанов провожал в Петербург какую-то молоденькую даму, и представилось деве, что эта дама, проходя к вагонам, мимолетно поцеловала Розанова.
На другой день Дмитрий Петрович слушал разговор Ольги Александровны – какие на свете бывают подлецы и развратники, грубые с женами и нежные с метресками. Но и это нимало не вывело Розанова из его спокойного положения. Он только побледнел немножко при слове метреска: не шло оно к Полиньке Калистратовой.
А Полинька Калистратова, преследуемая возобновившимися в последнее время нашествиями своего супруга, уехала в Петербург одна. Розанов всячески спешил управиться так, чтобы ехать с нею вместе, но не успел, да и сама Полинька говорила, что этого вовсе не нужно.
– Очень трогательно будет, – шутила она за день до своего отъезда. – Вы прежде успокойте всем, чем можете, вашу жену, да тогда и приезжайте; я вас буду ждать.
– Будете ждать? – спросил ее Розанов.
Полинька как бы не слыхала этого и продолжала укладываться.
Прошла неделя. Розанов получил из Петербурга два письма, а из больницы отпуск. В этот же день, вечером, он спросил у девушки свой чемоданчик и начал собственноручно укладываться.
Ольга Александровна часу во втором ночи отворила дверь в его комнату и сказала:
– Вы бы позаботились о ребенке.
– Как прикажете позаботиться? – спросил ее Розанов, убирая свои бумаги.
– Вас ведь правительство заставит о нем заботиться.
– Да я не отказываюсь и без правительства.
– Я вашим словам не верю.
– Ну вот вам бумага.
– Что это? – спросила Ольга Александровна, принимая поданный ей мужем лист.
– Мое обязательство выдавать вам ежегодное вспоможение.
– Это мне; а на ребенка?
– Я вам даю сколько в силах. Вы сами очень хорошо знаете, что я более не могу.
– Не пьянствуйте с метресками, так будете в силах дать более.
Розанов промолчал.
– Вас заставит правительство, – задорно продолжала Ольга Александровна.
– Пусть заставляет.
– Я знаю закон.
– Вам же лучше.
– У вас будут вычитать из жалованья.
– Пусть вычитают: сто рублей получите.
– Чту сто рублей! Не храбритесь, батюшка, и все возьмут. Я все опишу. Найдутся такие люди, что опишут, какое вы золото.
Розанов опять ничего не ответил.
Ольге Александровне надоело стоять, и она повернулась, говоря:
– Я завтра еще покажу эту бумагу маркизе, а от вас всякой подлости ожидаю.
– Показывайте хоть черту, – сказал Розанов и запер за женою дверь на ключ.
– Мерзавец! – послышалось ему из-за двери.
Отбирая бумаги, которые намеревался взять с собою, Розанов вынул из стола свою диссертацию, посмотрел на нее, прочел несколько страниц и, вздохнув, положил ее на прежнее место. На эту диссертацию легла лаконическая печатная программа диспута Лобачевского; потом должен был лечь какой-то литографированный листок, но доктор, пробежав его, поморщился, разорвал бумажку в клочки и с негодованием бросил эти кусочки в печку.