— Умру, да и все. Устала я… — отвечает бабка.
«Скучно-скучно-скучно», — скрипит снег. Через лес мы возвращаемся в Черную Речку. Пока были у бабки, солнце ухнуло в пруд. Санек бежит, то и дело оборачиваясь, словно надеется еще его найти. Деревья в сгоревшем лесу сухо хрустят, переговариваясь между собой, и мне — без солнца, но еще не в темноте — кажется, они замышляют против нас плохое.
— Чего ты расстроилась? Жалеешь? А не жалей. Они живут как родились, они к такой жизни привыкли! Да и я знаю, что я — последний сельский почтальон. Но пока живы эти старики, я им еще нужен.
Оборачиваюсь. Санька нигде нет. Отстал от нас на каком-нибудь повороте, а мы и не заметили. Представляю, как он бежал за нами весь день, приноравливался к нашему шагу, терпеливо ждал на морозе у каждой двери, а потом остановился и в глазах его, как у той бабки, опрокинувшей на себя кипяток, читался короткий упрек: «Эх вы…»
Мороз ломает сухие ветки. Кажется, что мы с дедом открыли дверь какого-то старого дома и вдруг попали в черно-белое кино, финал которого предрешен, и дорога эта от начала до конца — путь на погост.
Из-за деревьев выплывает луна — большая, полная, желтая. Ее можно принять за остывшее солнце. Теперь луна ведет нас за собой, словно тоже с нетерпением ждет пенсии, как все, кто, устав от жизни, лег в кровать и собрался помирать. Останавливаюсь. Дальше идти невозможно, и нет смысла.
— Пошли, — подгоняет меня дед, — градус-то ниже тридцати пяти опустился. А ты вот конфеты ермолаевскому сыну забыла отдать, а мне, значит, завтра специально к нему идти.
— Зачем?
— Он рад будет.
Щупаю разбухший карман — и вдруг представляю ермолаевского сына завтра с конфетой из моего кармана за щекой. Он стоит у печи, на которой дохнут кошки, и шоколадно улыбается Христу. А Черная Речка бьется все громче, и я наконец понимаю, что бьется она у меня в груди. Но лед-то все равно скоро начнет таять. Мы проходим еще несколько метров, и сгоревший лес заканчивается, а начинается молодая поросль, занесенная сюда ветром.
Любовь, концлагерь и прочее бла — бла — бла
Как Марина Ахмедова работала занудой-училкой.
22 июня 2011 года — семидесятая годовщина нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Помнят ли современные школьники эту дату, верят ли в то, что живут благодаря подвигу своих дедушек и бабушек? Корреспондент «РР» попыталась найти ответы на эти вопросы, поработав учителем в одной из элитных столичных школ, где месяц обучения стоит десятки тысяч рублей, где железные ворота, несколько пунктов охраны и учительская с игрушечными розовыми диванами. Внеклассное чтение — роман «Искра жизни» Эриха Марии Ремарка о заключенных немецкого концлагеря — дало ученикам повод поговорить о человеке и бесчеловечности. И заподозрить, что второе не так уж далеко от первого.
Урок первый. Особые эмоции
Стрелка часов над дверью приближается к восьми тридцати. Пустые стулья перед доской расставлены в три ряда. Еще минута — прозвенит звонок и в класс войдут ученики десятого класса.
Входят. Блондинка с узким лицом в блузке с рюшами — гордо неся голову. Провожаю взглядом ее высокие каблуки. Рыжеволосая девочка с сумкой Burberry. Худой мальчик с волосами до плеч. Пока они рассаживаются по местам, я делаю строгое лицо, потом меняю его на приветливое, а приветливое снова на строгое. Прямо передо мной в первом ряду сидят две девочки. Отличницы, определяю я. Класс не ждет, а выжидает, с насмешкой и любопытством рассматривая мои джинсы и свитер. Представляюсь новым учителем внеклассного чтения. Они по очереди называют свои имена, но я запоминаю только некоторые.
— Мы будем читать «Искру жизни» Эриха Марии Ремарка, — произношу я, хотя им обещали, что на внеклассном чтении будут «Муравьи» Вербера.
Рассказываю о Ремарке. Класс молчит.
— Действие происходит в концлагере, — продолжаю я, не встречая никакой реакции. — Давайте прочтем отрывок… Кто хочет читать?
Класс молчит.
— Давайте я, — тянет руку одна из отличниц. Она невысокая, в очках. Сквозь очки на меня смотрит ум.
Протягиваю листки с распечатанным текстом блондинке в рюшах, похожей на Ксению Собчак. Я выбрала одну из самых сильных сцен, чтобы затянуть ребят в книгу. По сюжету говорит одна из заключенных, Рут Холланд.
— Вы хотите, чтобы я это прочла? — блондинка чуть брезгливо выделяет слово «это».
— Да, — отвечаю я. — Только, когда будете читать, имейте в виду, что это говорит двадцатисемилетняя женщина, у которой от голода выпали передние зубы, а сейчас ее любимого человека, Йозефа Бухера, уводят на смерть.
Блондинка берет листки, утыкает в них свое узкое лицо, молчит, ее глаза бегают по строчкам.
«— Почему именно ты? — начинает она читать. — Останься здесь! Не ходи! Останься, Йозеф!.. Он не вернется. Я знаю. И ты тоже знаешь… Никто никогда не возвращается… Пусть пойдет кто-нибудь другой. Он молод. Пусть вместо него пошлют кого-нибудь другого…»
Я представляю, что это она, в рюшах и на высоких каблуках, стоит у колючей проволоки и рвет об нее пальцы. Сможет ли она выжить, окажись на месте Рут? Способно ли это поколение не сломаться? Жизнеспособны ли эти дети без машин, частной школы и всего того, что принадлежит им сегодня по праву рождения?
Блондинка заканчивает, я забираю у нее листки и ищу того, кто сможет прочесть самый важный отрывок. Быстро пробегаю взглядом три ряда. По глазам вижу, что прощать здесь еще не научились и делать ошибки мне нельзя. Читаю отрывок сама. На смерть уводят заключенного под номером 509.
«— Не забывайте этого, — пробормотал он…
— Мы не забудем этого, — ответил незнакомец…
— Не забывайте это! — прошептал он страстно. — Никогда! Никогда!
— Никогда! — повторил незнакомец твердым голосом. — Куда вы идете?
— В какой-то госпиталь. Подопытными кроликами. Не забывайте этого…»
— Лично мне не нравится эта давящая атмосфера, — говорит из второго ряда девочка с прозрачной кожей. Я запомнила ее имя: Лиза. — Я не хочу в ней находиться.
Класс оживает, особенно задний ряд — там начинаются гул и волнение. Они нарастают, и я отступаю к доске.
— Читая, мы вживаемся в книгу, — подает голос другая десятиклассница. — А эта, хоть и интересная, ну… неприятно становится от нее.
Они говорят, что им приятней было бы читать «Муравьев».
— Есть какие-то эмоции, которые нам всем доступны, — радость встреч, потеря близких. Согласитесь… — снова вступает Лиза. — А есть эмоции, которые нам недоступны, это эмоции особых людей. А вы заставляете нас переживать эти чужие особые эмоции.
— Сам Ремарк никогда не был в концлагере, — замечает одна из отличниц. — Мы не можем считать написанное в книге историческим фактом.
— Не обязательно умирать, чтобы описать смерть, — отвечаю я. — Тогда всю Европу захлестнула смерть, писатель аккумулировал в себе то, что витало в воздухе.
— Эта книга не заслуживает внимания, — изрекает Паша, мальчик с волосами до плеч, он тоже сидит в первом ряду.
— Да почему же?! — подхожу я к нему.
— Да потому, что, судя по именам героев, автор рассматривает это событие без исторического контекста.
— И каков же контекст?
— А контекст таков. Когда Гитлер приходил к власти, большая часть бюджета принадлежала евреям, и Гитлер пообещал немцам: «Евреи в нашей стране будут жить плохо». Вот этого автор не рассматривает.
— Отчего же? Он как раз показывает, насколько плохо стало жить евреям…
— Послушайте, — лениво цедит Паша. — Гитлер всего лишь выполнял свое обещание. А когда идет война, то, что происходит с так называемыми врагами родины, — это… ну… часть войны, с этим ничего не поделаешь.
— Это вы евреев называете врагами родины?
Я не слышу, что отвечает Паша, волна с «галерки» захлестывает меня гамом: сидящие там живут своей жизнью — переговариваются, смеются, щелкают мобильными телефонами.