Я делала для Свенгали все, что было в моих силах, как дочь, коли я не могла быть ничем иным: штопала и чинила ему белье, ухаживала за ним, готовила для него вкусные французские блюда. Мне кажется, одно время он очень нуждался. Мы вечно кочевали с места на место. Но всегда и везде лучшее приберегалось для меня. Он настаивал на этом даже в ущерб самому себе.
Когда я отказывалась от еды, он выглядел таким несчастным, что мне приходилось заставлять себя есть.
Как только мне нездоровилось или что-нибудь у меня болело, он говорил: «Засни, моя голубка!» — ия тут же засыпала на несколько часов, а проснувшись, чувствовала себя невероятно утомленной! Он всегда был подле меня, на коленях, такой добрый, встревоженный!
И Марта с Джеко! Иногда приходилось вызывать врача, и я долго не могла подняться с постели.
Джеко завтракал и обедал с нами — вы не можете себе представить, что за человек этот бедный, милый Джеко, — сущий ангел! Но как ужасно, что он ударил Свенгали! Почему он это сделал? Свенгали обучил его всему, что он знает!
— И вы не были знакомы ни с какой другой женщиной?
— Нет, я помню, что с нами всегда была только Марта, и больше ни души!
— А то чудесное платье, в котором вы были прошлый вечер?
— Оно не мое. Оно лежит на постели в комнате наверху, и меховая шуба тоже. Они принадлежат Марте. У нее много таких красивых платьев — из атласа, бархата, парчи — и масса драгоценностей. Марта торгует ими и зарабатывает кучу денег.
Я часто примеряла ее вещи; они хорошо сидели на мне, ведь я высокая и худая. А бедный Свенгали, бывало, становился передо мной на колени и плакал; целовал мне руки и ноги, называл своей богиней и королевой, осыпал разными ласкательными именами, но я это ненавидела. Марта тоже, бывало, плакала. А потом он говорил: «А теперь усни, моя голубка!»
А когда я просыпалась, то усталость моя была настолько велика, что я засыпала снова. Но уже по своей собственной воле.
Он был очень терпелив со мной! Господи боже! Ведь я всегда была несчастной, беспомощной, бесполезной — камнем у него на шее!
Однажды, сонная, я, оказывается, отправилась гулять и проснулась на рыночной площади в Праге — вокруг собралась целая толпа, а бедный Свенгали с окровавленным лбом лежал без сознания на земле. Его сшибла лошадь, запряженная в повозку, так он сказал мне. Подле него лежала гитара. По-моему, они с Джеко где-то выступали, потому что в руках у Джеко была скрипка. Если бы его в тот день с нами не было, я уж и не знаю, что бы мы делали. Вы представить себе не можете, что за странные люди собрались вокруг нас — масса народу! Можно было подумать, что они никогда прежде не видели англичанку. Они почему-то так шумели и дарили мне разные вещи… некоторые падали на колени, целовали мне руки и край платья…
Он с неделю болел после этого, лежал в постели, а я ухаживала за ним, и он был мне так благодарен! Бедный Свенгали! Бог видит, как я ему благодарна за многое! Расскажите мне, как он умер? Надеюсь, он не очень страдал?
Друзья сказали ей, что он скончался скоропостижно, от разрыва сердца.
— Ах! Я предчувствовала, что это случится; у него больное сердце, он слишком много курил. Марта всегда очень за него беспокоилась.
Тут вошла Марта — полная, пожилая женщина с довольно грубыми, неодухотворенными чертами лица. По-видимому, она была потрясена смертью Свенгали и совершенно убита горем.
Трильби притянула ее к себе, обняла и расцеловала, сняла с нее капор и шаль, усадила в большое кресло и подставила под ноги скамеечку.
Марта говорила по-польски и немного по-немецки. Трильби тоже знала несколько немецких слов. С помощью их, а также пользуясь жестами, но главным образом благодаря длительному и близкому общению они прекрасно понимали друг друга. Марта, по-видимому, была хорошей, доброй женщиной, сердечно привязанной к Трильби, но она смертельно боялась трех англичан.
Для обеих женщин и сиделки принесли завтрак, и друзья покинули их, обещав зайти в течение дня.
Они были чрезвычайно озадачены; Лэрд склонялся к мысли, что где-то существует другая мадам Свенгали, настоящая, а Трильби просто подставное лицо — она невольная обманщица и, сама того не понимая, вводит в заблуждение других и заблуждается сама.
В ее глазах, как всегда, отражалась неподдельная искренность, правдой дышали все черты ее лица. Только правду, одну лишь правду мог произносить этот бархатный голос, который звучал так же безыскусственно, как голос дрозда или соловья, каким бы возмутительным ни показалось теперь это сравнение тем, кто проповедует искусственную методу постановки голоса с выдуманными законами и ограничениями. Благодаря длительным упражнениям и тренировке голос Трильби стал «чудом вселенной, сплошной усладой для слуха». Пусть даже ей больше не дано было петь, сама ее речь звучала как музыка; золотом были ее слова, а не молчание, что бы она ни произносила.
Очевидно, у нее был лишь один пункт помешательства — относительно ее пения. Во всем же остальном Трильби была совершенно нормальной — так по крайней мере считали Таффи, Лэрд и Маленький Билли. И каждый про себя находил, что в этом последнем своем перевоплощении Трильби еще пленительнее, трогательнее и дороже для них, чем была.
Когда она предстала перед ними без румян и жемчужной пудры, они не преминули заметить, как сильно она постарела за эти годы; на вид ей было по меньшей мере лет тридцать, хотя на самом деле ей было всего двадцать три.
Руки ее стали бледными, восковыми, почти прозрачными; тонкие, сухие морщинки залегли вокруг глаз; седые пряди проглядывали в ее светлых волосах; тело утратило былую силу, гибкость, легкость движений. Казалось, она лишилась их вместе с памятью об огромном своем успехе (если она действитёльно была Лa Свенгали) и о триумфальном шествии по Европе. Было совершенно очевидно, что под влиянием внезапного несчастья она утратила способность петь и стала физически почти калекой.
Но она была одним из тех редкоодаренных созданий, чьи речи, взгляды, движения всегда вызывают глубоко заложенное в сердце каждого из нас смутное влечение к красоте, душевной чистоте и притягательной силе, — короче говоря, к тому человеческому обаянию, которым в высшей степени обладала Трильби и которое она, несмотря на потерю жизнерадостности, цветущего здоровья, энергии и даже рассудка, сумела полностью сохранить.
Хотя она потеряла голос и душевное равновесие, ее очарование было сильнее, чем когда-либо, она бессознательно была искусительницей-сиреной, лишенной всякого коварства. Не возбуждая страсти, она тем сильнее, непосредственнее и неудержимее будила все лучшее в сердце человека.
Все это глубоко чувствовали наши три друга — каждый по-своему, — особенно сильно Таффи и Билли. Все ее прошлые прегрешения, вольные или невольные, были забыты. И какова бы ни была ее судьба, что бы ни ожидало ее в дальнейшем — выздоровление, безумие, болезнь или смерть, — основным долгом своей жизни они отныне считали заботу о ней, пока она либо выздоровеет, либо успокоится навеки. Двое, а возможно, и все трое горячо любили ее. Одного из них любила она так глубоко, чисто и бескорыстно, как только может любить человек. Чудесным образом при одном взгляде на нее, при первых звуках ее голоса он выздоровел: к нему вернулась способность любить — наше наследие от предков со всеми сопутствующими ему радостями и печалями. Ведь без них жизнь казалась Маленькому Билли лишенной смысла, бесцельной, хотя природа щедро наделила его другими дарами.
«О Цирцея, бедная, дорогая Цирцея, волшебная чаровница! — говорил он про себя в свойственной ему выспренней манере, — При одном взгляде на тебя, при первом звуке твоего дивного голоса несчастный, жалкий, бесчувственный чурбан стал вновь человеком! Мне никогда не позабыть этого! И теперь, когда на тебя обрушилось несчастье, еще более тяжкое, чем мое, клянусь, до конца жизни первая моя мысль будет о тебе!»