Мы выходили к окраине аула по лесистому скату горы. Впереди разведцозор. В него обычно идут самые отчаянные мужики. И только контрактники. Своих мальчишек-срочников мы бережем. Из-за чего с ними все время конфликты, скандалит молодежь: мол, держат нас на «обеспечении» — «подай», «принеси», «свари», «дежурь ночью». Им подавай рейды, засады, налеты. Вообще весь «рембовский» набор.
А я уже заметил, что «контрактники» при хорошей организации воюют лучше, расчетливей, хладнокровней «срочников». Это и понятно: взрослые мужики, жизни со всех сторон понюхали, не дергаются, головы не теряют, не «геройствуют» почем зря. С ними беда в «мирной жизни» — в Ханкале, в гарнизонах. Скука, казармы, рутина — одна радость, бутылка. Хотя теперь, от всеобщей безработицы, среди контрактников все меньше «синяков» — тех, кто в армию из подворотни или ЛТП попал, а все больше крепких мужиков. Отцов семейств. Работяг. Только нет теперь работы, заводы позакрывались. Колхозы разорились. А дети растут, дома ветшают. Вот и едут от этой безысходности люди сюда. Деньги войной зарабатывать. Страшно. Горько.
…А мне, как ни странно, лучше. Ко мне хороший солдат приходит. Исполнительный, умный, стойкий. Тяжело, конечно, перед тридцатилетними мужиками себя командиром поставить. Это не вчерашних школьников муштровать. Зато уж если в тебя поверили, тогда за тобой в огонь и воду. Со всем ко мне идут. У одного жена в больницу слегла, второй на прапорщика хочет учиться, третий просится в механики-водители…
В общем, тридцатитрехлетний капитан для них «царь, бог и воинский начальник».
Знаешь, Рыжик, странное это чувство — командовать «контрактниками». Словно очутился где-то на Отечественной войне или и того раньше — при царе, когда по двадцать пять лет служили. Мой «посыльный-ординарец-телохранитель» и просто «батя» Антон Семеныч. Тракторист из-под Красноярска. Тридцати восьми лет. Под два метра ростом, косая сажень в плечах. Седой как лунь. Трое детей дома, жена. А меня называет только по отчеству, опекает точно как батя.
Вернешься в ночь-полночь с постов или с засады — печка жаром пышет, чай на ней только-только закипел, каша на сковороде, словно сказал кто-то: во столько-то приду. А ведь никто не скажет.
После боевых проснешься, а вся форма уже на солнце или над печкой досушивается. И ведь сколько с ним боролся, ругал, запрещал. Неудобно ведь… А он все одно…
…Не убереглись мы. Потеряли хорошего солдата. Три месяца без потерь. И вот — на тебе!
В густом орешнике дозор почти в упор выкатил на «чехов» — чеченцев. Тех человек двадцать. Наших — пятеро. Бой в горном лесу — страшная штука. Все в упор, все на расстоянии броска гранаты, глаза в глаза.
Здесь главное, кто быстрее, кто раньше среагирует, раньше стрелять начнет.
«Чехи» нас тут явно не ждали. Растерялись. А наши со всех стволов по ним. Настрогали «чехов», как дров. Потом мы пятнадцать трупов насчитали. Да только уж слишком неравным был бой. «Чехи» быстро сообразили, что наших мало и стали обходить, брать в кольцо.
Пришлось отходить. Пулеметный расчет прикрывал отход. Тут их и достал гранатометчик. Юра погиб на месте. Принял в себя большую часть осколков. Валеру контузило взрывом, но он товарища не бросил, начал вытаскивать. Здесь и его достал снайпер: в грудь навылет… Когда мы отогнали «чехов», он уже без сознания был. Бредил.
Господи, сделай так, чтобы он остался живой! Сохрани жизнь солдата русского!
…Чем дольше я здесь, тем все дальше и дальше уходит от меня то, что называлось мирной жизнью. Я уже и не помню, как жил до Чечни. То есть, конечно, помню, но все это мне кажется уже нереальным, не из моей жизни. А в мире только и есть, что эти горы, эти леса, дожди и долгие-долгие походы. Бои, ночевки, засады, рейды.
Иногда ночью, когда я смотрю на звезды, мне все время бросается в глаза одна и та же звезда. Багрово-белая, яркая, жестокая.
Иногда мне кажется, она словно высматривает меня, ищет. В эти минуты нестерпимо хочется спрятаться, затаиться. Исчезнуть из-под ее кровавого, ищущего взгляда.
Холодом стискивает грудь. Не то предчувствие, не то тоска, не то просто усталость…
* * *
Малыш!
Почему я пишу тебе? Ведь все равно эти письма ты не прочтешь. Я их не отправлю. Да и тебе они не нужны. Тогда зачем пишу? Давно ведь все решили. Ты уверенно и бодро строишь новую счастливую жизнь. У тебя теперь свой дом, достаток в нем. В общем, есть все, чтобы, как сказал Абдулла: «Спокойно встретить старость». Я зарекся видеть тебя, думать о тебе. Я дал себе слово — всему назло стать счастливым. Я даже научился спать с другими женщинами (не простое это дело — после семи лет любви!). Была и та, которая хотела остаться в моей жизни. Наверное, не хуже тебя. Спокойная, заботливая и совсем не взбалмошная. Почему же тогда вместо того, чтобы строить жизнь с той девчонкой, я уехал сюда?
Хотел забыться? Теперь, рядом с моими мужиками, разделив с ними сотни километров дорог, рейдов, намерзшись на всю оставшуюся жизнь, пережив и горечь утрат, и «ленивый кайф» побед, идея «забыться» мне кажется кощунственной, недостойной этих людей, этой войны.
Забыться можно было и там, в миру. Есть водка, есть женщины, есть куча игр в «реальность», которые помогут забыть что угодно.
Чем больше месяцев проходит после того вечера, тем лучше я понимаю, что сюда меня привело не желание забыться, не поиск приключений и уж тем более — не поиск «красивой смерти на войне». Сюда я приехал, чтобы обрести веру.
Веру во все то, что много лет составляло мою жизнь. Много лет ты была для меня этой верой. Много лет ты была для меня точкой отсчета. Тобой начиналось все и тобой заканчивалось. Тебе возносились молитвы, воскуривался фимиам. Вокруг тебя кружился мир. Да, собственно говоря, мир и был тобой. И вдруг все рухнуло. «Бог отвернулся от нас». Небеса упали на землю.
Извини за высокий «штиль» — это скорее ерничество. Я так и не научился говорить серьезно о чувствах.
Я приехал сюда, чтобы вновь обрести веру. Понять, что истины не сокрушимы. И любовь все так же выше закона. И милосердие выше справедливости. Что мир держится на дружбе и верности.
И здесь, за эти месяцы, мне открылась еще одна истина. Или парадокс. Дело в том, Малыш, что на самом деле наш разрыв ничего не изменил в отношениях между нами. Мы о нем прокричали друг другу, продекларировали. А вот разойтись, расстаться, разорвать то, что нас соединяло и соединяет, так и не удалось. Мы все так же едины и все так же мучаемся разделенностью.
Мне жаль тебя. Тебе сейчас куда тяжелее, чем мне. Ты с ревностью неофита строишь сейчас то, что толком не представляешь, и служишь тому, во что сама не веришь.
Можно придумать себе хоть десять сверхцелей жизни. Можно даже положить полжизни на выполнение их. Только куда бежать от безумной, высушивающей душу боли под сердцем и пустоты очередного надвигающегося бессмысленного дня…
* * *
Рыжик!
Я тяжело болен этой войной. Мне кажется, что в мире больше нет ни столиц, ни курортов, ни дискотек, ни ресторанов. Только эти горы, эти леса.
Самое обидное это то, что солдаты эту войну давно выиграли. Мы хорошо знаем все замашки «чехов», их привычки и повадки. Наш генерал почти играючи (знать бы, чего это ему стоит!), без потерь берет их главные твердыни и крепости. Мои мужики сами рвутся в бой. Их не надо ни за что агитировать. Все хотят «додавить душков», «кончить их». А Москва все знает. Москва стреляет нам в спину. Когда наши батальоны в очередной раз додавливают «чехов», загоняют их в горы, добивают — следует из Москвы команда «стоп!» и начинаются переговоры.
Боевикам дают время прийти в себя, перевооружиться, отдохнуть и… взять все, что мы у них отбили. На моей памяти это было уже дважды. Сейчас третий раз. Нас опять выводят. Опять подписывают с «духами» какие-то договоры, как будто всего этого уже не было. Как будто им можно верить.
Мы возвращаемся на базу. Мы спускаемся с гор. Мы угрюмы и злы. Нам опять не дали «доделать войну». И тяжелое чувство теснит грудь. Ничем хорошим это не кончится…