Я вышел за Той из вагона. Впрочем, голос моего друга был ни при чем: я побежал бы за Той в любом случае.
А Та направлялась к унылым Магистральным улицам – страшно неприглядной московской промзоне, которую я ненавидел: я ведь жил когда-то недалеко. …Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его… И тогда я сказал. Той. На бегу. Иногда очень важно просто сказать! Той. «Понимаете, я не маньяк. Не сволочь. Родился в Питере. В Москве лет пятнадцать. Без матжилпроблемз. Закончил Лит. Живу один. Люблю Эллингтона. Паркера. Почти не ем мяса. Машина в автосервисе, поэтому сегодня на метро… Занимаюсь бизнесом, хотя это и звучит так пошленько… С жирком… Если вы сегодня свободны… Пойдемте вечером в ресторан, а? Пойдемте, пожалуйста! Просто так. Не говорите НЕТ! Не говорите. Прошу! Вы были в «Парижской жизни»? Там тапер играет джаз. Классный такой джаз! Там крутят Чаплина. Там венские стулья. И хорошая кухня… я могу показать вам паспорт, если хотите…» – тут я развел руками и остановился от собственного совсем уж идиотского предложения: хм-м, паспорт! Дебил!
Та тоже остановилась. Прохожие толкали нас, но мы ничего не чувствовали: нас как будто заморозили. Наверное, со стороны все это могло показаться сумасшествием. Особенно ей. С высоты ее хельсинского полета. Но не полета Той. Которая стояла сейчас на Магистральной улице. В очень холодной Москве. Моей Москве.
«…Мне нравится в “Парижской жизни”. Я пойду», – Та легонько отодвинула мою руку с паспортом. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом Та сказала, что опаздывает. И записала номер мобильника. Голова пошла волнами, как когда-то в юности шел волнами асфальт под ногами после анаши. Неужели я забуду ее?! Неужели решусь предать свое воспоминание? Самое лучшее, разъединственное воспоминание?! Ради… этой… балерины?
Мне тридцать четыре, и… «чукча не писатель», надо быть честным. Я на самом деле совсем один. Раз в середине жизни можно признаться.
Я ждал Ту за столиком одиннадцать минут. Та пришла в маленьком черном платье – впрочем, какая разница? Даже если б Та пришла в халате… и все же, хорошо, что это не было халатом. Я заказал вино и попросил. О балете рассказать попросил! Потому как разве есть теперь что-то более важное, чем балет? «Влюбился, – крутился со страшной силой счетчик. – Влюбился!» Та как-то замялась: «У меня травма… Сейчас я не в форме… Уже полгода…» …Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…
И тут я все понял: и про глаза, и про «дым», и про книгу. «Я работаю теперь в цветочном магазине. Знаете, – она сделала большой глоток вина, – несмотря на то, что, как говорят, у цветов нет нервной системы и органов чувств… они все чувствуют. И все эти дискуссии на тему присутствия-отсутствия у растений эмоций и памяти… Знаете, когда человеку плохо, его цветы на подоконнике нервничают… Страдают вместе с ним… Я знаю точно! – она покачала головой так, словно знала что-то тайное, и повторила: – Абсолютно точно». Потом сказала, что дома у нее бегония, с которой можно разговаривать по утрам. Потому что бегония любит утро. Араукария, с которой хорошо беседовать на ночь. Потому что араукария любит темноту. И кофейное дерево, которое всегда молчит. «Наверное, оно немо́е», – улыбнулась Та.
А тапер играл, а Чаплин смеялся, а свечи горели: и тут я понял, что не стану больше – никогда. больше. не стану. – набирать в Яndex’e ее имя и смотреть, идет ли дождь в Хельсинки.
Я испугался. Закурил. Шутка ли, столько лет!.. Она. А потом стало легко. Вдруг. До боли! И очень тихо. Как будто из меня что-то вырезали и образовалась пустота, которая вот-вот должна заполниться… но еще не заполнилась, нет-нет. Я смотрел на Ту не отрываясь до тех самых пор, пока любовь на пуантах не превратилась в фарфоровую кроху в балетной пачке и не прыгнула на блестящую поверхность музыкальной шкатулки; и что-то из Сибелиуса… впрочем, я не знаток классики.
Захлопнув шкатулку и положив ее в карман, я расплатился и вышел.
Визг души
Я смотрю на себя с обратной стороны. Раз я смотрю на себя с обратной стороны, значит, я не в себе. Раз я не в себе, значит, меня нет. Если меня нет, значит, мне не должно быть больно – больно должно быть кому-то вместо меня: этот «кто-то» – та, на которую я смотрю с изнанки.
На ней чересчур узкое платье; ее плющит так, что гидравлический пресс кажется детской забавой. Она крашена в рыжий: я вижу бритый затылок-ежик и нахально спадающую на лоб черную челку. Но в носу нет кольца, как снято оно и с пальца.
– Как зовут тебя? – спрашиваю.
Она оборачивается. Думает: «Здесь же никого нет», – но я повторяю вопрос. Она озирается:
– Кто здесь?
– Я, – говорю.
– Кто – ты? – удивляется она.
– Ну, все решают по-разному… – увиливаю не-русалкой. – В зависимости от диплома, религии, внутреннего состояния, а также пухлости кошелька.
– Понятно, – она вроде успокаивается. – А я раскольцевалась.
– Зачем? – делаю вид, будто не в курсе.
– Ну, так, для разнообразия. Скучно мне, скучно, – она заскулила, но достаточно быстро себя одернула и закурила. – Хотя что в лоб, что по лбу.
– Ты же знала обо всем еще в доутробный период, – я делаю какой-то вид, но она упорно меня не замечает: мне становится забавно разговаривать со Слепой-Как-Бы-Зрячей.
– Ну, знала, – Слепая-Как-Бы-Зрячая разводит руками. – Но что мне было делать? По помойкам шляться?
Я морщусь:
– Почему обязательно «по помойкам»? Есть гораздо более качественная среда обитания…
Девушка делает останавливающий жест и шлепает к подземному переходу. Там, уже внизу, она направляется к витрине, где продается всякая байда (ее словечко) типа тибетских колокольчиков, ароматических палочек и порядком отъевшихся нэцкэ.
…Она достает кошелек, расплачиваясь за фигурку Хотэя и запах сандала, выходит из перехода на улицу и смотрит на солнце: через четыре с половиной минуты под землей раздается взрыв. Девушка, кажется, не понимает (читай – не врубается) – как, впрочем, не врубается (читай – не понимает) и Всё То, Что Девушкой Не Является.
То, Что Не Является Девушкой, сначала застывает, а потом кричит – вслух и про себя, и вскоре смыкается плотными рядами. Подъезжают машины с мигалками. Девушка оказывается стиснутой даже сверху. Я ей тогда: «Надо выбираться», а она моргает безбашенно: «Куда?» – «Не маленькая, сама должна знать», – не сразу открываю все карты.
Девушка трет виски, и ни с того ни с сего начинает обалденно пахнуть сандалом.
– Помоги мне, – шепчет, – я заплачу, – ударение на последнем.
– Заплатишь? – я смеюсь. – Но у тебя нет таких денег, а у меня – прайса на услуги по спасению визжащих душ.
– Найди прайс! Я заработаю, я могу… – девушка ввинчивает в мою пустоту свои затравленные глаза и начинает выбираться из толпы, обступившей то, что несколько минут назад было подземным переходом.
…На месте взрыва много шума, гама, криков, жертв и разрушений; мало – родных и близких покойных.
Девушка удаляется от метро к бульвару: ей хочется завыть сиреной, но сегодня она не в голосе. Я догоняю ее, пытаясь успокоить:
– Понимаешь, тебе не помогут никакие деньги. У меня другие расценки.
– Что я должна делать? – она, кажется, готова выслушать самое худшее, самое-самое; и я говорю самое худшее, самое-самое банальное:
– Сама ответить на свой вопрос.
Девушка съеживается и в мою сторону не глядит: ей становится душно, она покупает бутылочку Miller’a.
Я с сожалением смотрю на удаляющуюся спину в чем-то безумно узком, и вздыхаю.
…Горячая девушка заходит в квартиру, ложится на диван и пьет холодное пиво маленькими глотками. Ее посещают мысли о второй бутылке, но встать она не может и от усталости засыпает. Я подкрадываюсь к ней, рассматриваю: расточительно голые губы, зеленая тушь, что-то узкое. А девушке снится, будто я-то ее рассматриваю! Так она видит себя: спящую на диване и сидящую у дивана. Еще ей кажется, будто она просыпается и начинает ходить по стенке, а сидящая у дивана она же радостно хлопает в ладоши.