Много, очень много подобного я мог бы рассказать, но не об этом речь…
Так мудрено ли, что я рвался в Ленинград, где в кольце блокады сражались мои друзья?
Но одно дело желать, другое — мочь. Поезда-то в Ленинград не ходили! И военный комендант станции Пермь II прямо сказал мне, что отказывается помогать с посадкой на поезд: вот если бы я ехал в Наркомат Военно-Морского Флота, в Ульяновск ехал.
Прислушался я к его совету и вновь сходил в военкомат, переадресовал проездные документы. Но и теперь тот же комендант оказался бессилен помочь мне с посадкой на нормальный пассажирский поезд. Тогда я сел на пригородный и уехал в Кунгур, уехал туда только по одной причине: оторвавшись от дома, наверняка начну энергично пробиваться к месту назначения, а здесь, в Перми, соблазн возвращения домой был слишком велик. Да и комендант уж очень охотно делал отметку на моем предписании, что «за истекшие сутки поездов в указанном направлении не было».
Действительно, приехав в Кунгур и оказавшись на вокзале, забитом людьми до невозможности, я стал действовать решительно, даже нахально, успокаивая себя тем, что если меня и разоблачат, то дальше фронта не пошлют. А мне разве не туда и нужно?
В Кунгуре, обследовав вокзал, я ввалился в кабинет начальника станции, достал из кармана пакет с сургучными печатями (в нем лежали немногие документы), помахал им перед лицом усталого начальника и заявил:
— Еду с пакетом в наркомат, и мне никак нельзя болтаться в толпе. Пока не устроите на поезд — из вашего кабинета не выйду.
Сказал это, уселся на пол в углу и почти сразу же уснул.
Тому, что начальник станции поверил мне, помогла, скорее всего, дедушкина кожаная тужурка, которую я с трудом напялил поверх армейского ватника: не походил я на воина какого-либо определенного рода войск. А для лица, сугубо гражданского, уж очень смел я был. Да и видел начальник-то станции в моей руке пакет с пятаками сургучных печатей и адресом: «г. Ульяновск, Наркомат Военно-Морского Флота». Вот и принял он меня за представителя какой-то специальной службы, поэтому сразу же и не выгнал из своего кабинета.
Проснулся я от прикосновения чьей-то руки. Открыл глаза. Надо мной стоял стрелок военизированной охраны и предлагал следовать за ним. Разве поспоришь, разве посопротивляешься? Я послушно поднялся, пошел за стрелком, готовясь отвечать на многие вопросы. Но он увел меня на железнодорожные пути, властно забарабанил в дверь теплушки, прицепленной к паровозу, и, едва дверь приоткрылась, втолкнул меня туда, хотя хозяева теплушки довольно энергично высказали свое недовольство.
В теплушке, в центре которой ярилась раскаленная докрасна печурка, было лишь трое мужчин — небритых, усталых. Как только дверь теплушки была закрыта стрелком, они яростно обрушились на меня с ругательствами. Каких только слов не наговорили, в чем только не обвинили! Самым же обидным было то, что один из них вот так отозвался обо мне:
— Честные люди на фронте воюют или здесь день и ночь работают, а всякая сволочь, используя знакомства, в служебный вагон лезет, едет куда-то, чтобы тещу проведать!
У меня хватило ума воздержаться от перебранки, я просто швырнул свой тощий мешок на нары и, так как было невероятно душно, следуя примеру мужчин, тоже разделся по пояс. Минуты две, может и чуть побольше, поток брани и оскорблений бушевал с прежней силой, а потом внезапно оборвался. И сразу — вопрос голосом спокойным, даже сочувствующим и извиняющимся:
— На фронте побывал, что ли?
Пришлось кратко рассказать о себе. А еще через какое-то время у меня не было людей роднее этой паровозной бригады, которая бессменно вела свою машину от Орла. И уложили-то они меня на лучшее место на нарах, и даже пайком своим поделились, хотя он был очень скромен. А когда я потянулся за своими сухарями, так на меня окрысились, словно я нанес им личное оскорбление.
Почему я подробно описываю этот вроде бы простой житейский эпизод, хотя о многих боях, в которых участвовал под Ленинградом, упомянул скороговоркой? Дело в том, что в тех боях я был малой величиной. Действительно, что я тогда мог знать об общих задачах не только нашего фронта, но даже и батальона? Ничего не знал. А этот эпизод… Он, если хотите, для меня узловой, он мне убедительнее всех статей в газетах и самых лучших лекций доказал, как труженики тыла относились к нам, фронтовикам.
А в Кузино, где у меня была пересадка, и вовсе повезло: я здесь встретил полковника Лукина, который слышал о нашем батальоне, так как до ранения тоже воевал под Ленинградом. Конечно, обрадовались встрече, и самое неожиданное и приятное для меня — полковник (за неимением армейской в госпитале ему выдали фуражку работника НКВД) взял на себя все заботы обо мне. Вплоть до того, что под маркой кого-то из своих сотрудников протащил за собой в купе мягкого вагона.
Как видите, опять встретил душевного человека!
А в Ульяновске почти у самого вокзала я натолкнулся на однокашника — Бориса Елисеева, который и проводил меня до флотского экипажа и даже один из своих кителей отдал, чтобы я «заимел моряцкий вид».
А в экипаже опять встреча, теперь с Борисом Ракитиным — механиком с подводной лодки «Малютка» и Степаном Корецким — командиром одного из балтийских тральщиков. Они, как и я, тоже были ранены, тоже только что вырвались из госпиталей, и тем для разговоров нам хватило на несколько дней. От Бориса и Степана я узнал и правду о переходе наших кораблей из Таллина. Суровую правду, полную героизма советских людей. И Ракитин, и Корецкий, как и я, жили только мечтой об отправке на фронт, но счастье первому улыбнулось мне.
В тыл врага
Все началось очень обыденно и не предвещало ничего особенного: вызвали в наркомат, где в присутствии какого-то человека в гражданском подробно расспросили о боях, в которых я участвовал под Ленинградом, о том, как со своими матросами проскальзывал через фронт, что там видел и делал. Порасспросили и отпустили в экипаж, а уже ночью разбудили, обмундировали, выдали новейший белый полушубок и предложили обосноваться в кабине полуторки. Как помнится, ни слова мне не было сказано. Я же ни о чем не спрашивал, так как знал, что мое от меня не уйдет. Лишь дорогой узнал, что моя полуторка и еще четыре других с каким-то грузом идут к Москве. Обрадовался: вот и мне выпала честь защищать столицу!
Страха перед фронтом не было. Только нетерпение — скорей бы! — владело мной. Тогда мне почему-то казалось, будто я настолько ученый, что в третий раз меня не уловят ни пуля, ни вражеский осколок.
Ехали мы какими-то окольными путями, оставляя Москву слева. Куда ехали конкретно и зачем — мне не говорили.
Во время этого рейса я увидел и наши танки, вымазанные белилами и отстаивающиеся на опушках лесов, и многочисленные стволы артиллерии, продвигающейся к фронту, и солдат, идущих походными колоннами. И вовсе обрадовался, когда в одной из деревень замелькали черные матросские шапки, когда облапили меня два моих матроса, служившие со мной еще на подводных лодках, — старшина 2-й статьи Саша Копысов и рядовой Никита Кривохатько.
Не успели и парой слов перекинуться, как им было приказано сесть в кузов одной из машин, и наша маленькая колонна продолжила свой бег.
Когда уже стемнело, нас высадили в деревне, не назвав ее, а для ночлега определили в пустующую хату. В ней было холодно (даже иней серебрился по углам), но мы были довольны, что остались вместе и одни: ведь столько нужно было рассказать друг другу! И, расположившись по-хозяйски, мы проговорили до утра, до тех пор, пока за нами не пришли.
Теперь с нами беседовал какой-то армейский полковник. Он интересовался семейным положением каждого из нас и еще многим другим, что, по нашему мнению, не имело никакого отношения к войне. И вдруг спросил, глядя на меня:
— С парашютом вы когда-нибудь прыгали?