… Гей, заплакали хлопцы молодцi
в турецкий неволи, в кайданах, в тюрми…
Когда это было, как это было? Нет, нет? все это было не то, турецкая неволя и турецкие галеры в далеких морях, и кривая турецкая сабля над головой. Нет, это не были даже колья от Нежина до Киева, на которые сажал мужиков пан Потоцкий. Нет, это не были давным-давно забытые татарские набеги на Украину. Больше крови, огня на украинской земле, больше смерти и слез на украинской земле, больше горя на украинской земле, чем во все те времена, о которых пелось в песнях, о которых осталась память в народе.
Какая песня расскажет все, что происходит по ту и по эту сторону Днепра, что делается по всей необъятной украинской земле, какая песня передаст страшные, черные дни, что разразились над этой землей, нагрянули, как мор, как потоп, как злой вихрь, разметавший гнезда? Какая песня впитает в себя и столько красной крови, и скрип виселиц, и стон детей, и смерть тысяч и тысяч, и черный дым над деревнями, и бесконечные могилы, и этих юношей, погибающих в Рудах, и в ста других местах за колючей проволокой лагерей? И кто, когда захочет петь такую песню, песню, навевающую холод ужаса?
— Нет, нет, — думали бабы, пытаясь отогнать от себя образ идущих по дороге пленных. — Не будет такой песни. Надо будет засучить рукава и сызнова строить дома и хаты. Засеять землю пшеницей, чтобы зашумело необъятное поле, волнуясь, как море, на ветру. Прикрыть окровавленную землю золотом пшеницы, солнцами подсолнухов, смеющейся белизной цветущих садов. Голубым льном, бело-розовой гречей, лесом высокой конопли, чтоб не осталось, не осталось и следа немецкой ноги над реками, плывущими в далекое Черное море.
Глава восьмая
Федосия Кравчук проснулась внезапно, словно кто толкнул ее, и села на постели. Сердце билось так стремительно, словно хотело вырваться из груди. Она ловила губами воздух и прислушивалась. Что же это разбудило ее? И когда она, собственно, уснула? Ей казалось, что она не может, никак не может уснуть, и вдруг оказывается, что она крепко спала и что-то неприятное вырвало ее то глубокого сна. Что? Это не был стук — всюду царствовала глубокая тишина. Даже храп немца не нарушал молчания ночи, — видимо, он допоздна засиделся, как часта случалось, в комендатуре и еще не вернулся. И все же она не сама проснулась. Что-то ее разбудило, что-то внезапно прервало ее сон. Потому и колотилось так испуганное сердце.
Она не легла больше, напряженно прислушиваясь. И в хате, и за окном была полная тишина. Ветер, который с вечера утих, не поднялся и теперь. Ночь снова была ясная, прозрачная. По небу плыл месяц, окаймленный светящимся радужным кругом, и на полу резко выделялась тень оконной рамы. Герань в горшочке казалась совсем черной на фоне белых, покрытых морозным инеем стекол.
И вдруг за окном раздался какой-то шорох. Словно прерванный стон, оборвавшийся хрип. Федосия босиком соскочила на пол и сразу очутилась в сенях. Дрожащими руками она искала засов, но он не был задвинут. Вернер, видимо, действительно еще не пришел. Он никогда не забывал тщательно запереть за собой дверь.
Она открыла ворота. Мелькнули черные тени.
— Кто здесь?
Спрашивала не она. Она-то знала, знала с первого момента, когда очнулась от сна, когда сдерживала руками бешено колотящееся сердце.
— Это я, хозяйка, — ответила она шепотом. — Тихонько, ребята, его нет…
Они были уже в сенях. Она узнала маленького разведчика.
— Не пришел еще, должно быть, в комендатуре сидит.
— Ну, так нечего нам и заходить. В комендатуру, ребята!
— Подождите, — лихорадочно удерживала их Федосия, — она-то ведь здесь.
— Что за она? Кто такая? — торопился командир.
— Немцева любовница.
— Ну, станем мы тут с бабами возиться! Утром посмотрим, что делать с немкой!
— Она не немка, она наша, — сурово сказала Федосия.
— Вон как? Ну, тогда дело другое, — где же она?
— Спит в комнате.
Лейтенант недовольно поморщился.
— Что ж, посмотрим… Свет какой-нибудь можете зажечь?
— Часовой увидит.
— Часового уж нет, мать.
— Ну, вот и ладно. Так я зажгу лампочку.
Дрожащими руками она искала спички. Пришли, пришли, наконец-то она дождалась!
Маленький разведчик подал ей коробку спичек. Она зажгла лампу, привернув фитиль.
— В комендатуре шестеро наших заперты, заложники…
— Не беспокойся, мать, наши уже там, под комендатурой. Уж они их выпустят. Мы было хотели потихоньку коменданта убрать…
— Что поделаешь, не пришел сегодня. Работа у них, видно, спешная.
Осторожно, чтоб не скрипнуть, она открывала дверь. Красноармейцы, стараясь не стучать сапогами, шли за ней. Федосия, высоко подняв лампу, осветила кровать.
Пуся проснулась и, уверенная, что пришел Курт, спросонья пробормотала что-то. Но никто не ответил, и она обернулась, отбросив волосы с лица.
Лейтенант внезапным движением вырвал из рук хозяйки лампу и шагнул вперед.
— Кто это? — спросил он диким голосом.
— Комендантская любовница, наша, из местечка, — объяснила удивленная Федосия.
Пуся не отрывала круглых, полных ужаса глаз от человека с лампой. Голубая ночная сорочка соскользнула с ее плеча, обнажив маленькую грудь. Она поджала под себя ноги и едва заметным, подсознательным движением отодвигалась, отодвигалась в угол кровати, словно хотела спрятаться, скрыться, исчезнуть в щели стены. Лейтенант задрожал. В свете лампы блеснули покрытые красным лаком ногти, на мгновение сверкнули треугольные зубы между побелевшими, как бумага, губами.
— Сережа…
Шепот был тише шелеста ветра в листве, но Сергей услышал, вернее, узнал свое имя по движению губ. Он задрожал. Пуся защищающимся движением выставила вперед руку, маленькую, слабую руку с ногтями, словно обагренными кровью. В ее круглых глазах отражался ужас. Кровать показалась огромной, огромной, она пряталась в одном углу ее, как маленькая куколка, с обнаженной грудью, выглядывающей из голубого шелка, с крохотными ногами под оборками сорочки.
Где-то грянул выстрел.
— У комендатуры, — сказала Федосия. Но в ту же минуту защелкали выстрелы и в другой стороне, и в третьей. Пальба раздавалась повсюду.
Сергей поднял револьвер. Не моргнув глазом, взглянул в знакомые черные глаза. Щелкнул выстрел. Пуся дрогнула. Губы полуоткрылись, блеснул ряд острых, треугольных зубов. Круглые глаза еще более расширились и, остекленев, застыли.
— К комендатуре, — скомандовал Сергей, и они, спотыкаясь о порог, о ведра в кухне, выбежали на серебряную, искрящуюся от луны улицу.
* * *
В деревне кипела борьба. Первый выстрел, который они услышали в избе, был сделан рядовым Завясом из отряда, который должен был захватить неприятельскую батарею.
В то время, как Сергей со своими подкрадывался к Федосьиной избе, чтобы застигнуть во сне коменданта, те ползли в снегу по склону небольшого пригорка, к церкви. Невидимые в своих белых халатах, они ползли по снегу, прячась в тени хат, прокрадываясь рвами. Впереди, напрягая зрение, полз сержант Сердюк. Так они благополучно доползли до самой батареи. Темные дула орудий четко выделялись на фоне снега и неба, молчаливые, чудовищные пасти торчали высоко над головами ползущих. Три солдата, разговаривая вполголоса, сидели у орудий. Вдоль батареи прохаживался часовой. Снег монотонно поскрипывал под его ногами.
Сердюк с затаенным дыханием ждал. Часовой повернул у самого рва. Сержант увидел его узкую спину, торчащий над головой штык. Он бесшумно вылез из рва и внезапным прыжком налетел на немца. Оба покатились в снег. Сердюк сдавил горло противника, прежде чем тот успел издать стон. Но орудийная прислуга заметила внезапное исчезновение своего товарища.
— Эй, Ганс! — беспокойно позвал один, и как раз в эту минуту кто-то из красноармейцев неосторожно придавил сухую ветку. Она предательски треснула. Винтовки орудийной прислуги без команды вскинулись, и вот тогда-то Завяс не выдержал и выстрелил в первого с краю. Немец упал навзничь. Дальнейшее произошло так быстро, что они сами были ошеломлены: оказалось, что при орудиях больше никого нет, что батарея в их руках. Выстрелы гремели и со стороны дороги, там, где, согласно плану, помещалась немецкая комендатура.