В избе прогремел выстрел. Фанера в крайнем окне, вставленная вместо стекла, дрогнула, с треском отлетела, и на улицу выпрыгнула Маруся.
— Скорее, соседки… тревогу надо… Набат!
Из окна выстрелили. Женщина в кофточке коротко вскрикнула и упала, пятная кровью снег.
Маруся побежала. Но улица вдруг наполнилась глухим шумом: по ней, окутанные белыми вихрями, бежали солдаты, наверное из соседнего гарнизона. Маруся свернула в переулок.
Солдаты, тревожно галдя, столпились возле лошади.
Катю выволокли на улицу босую, в одной рубашке и бросили в сани.
Курц задержался у калитки, глядя на своих солдат, которые бегом выносили из хлева снопы соломы и складывали их на крыльце.
Один чиркнул спичкой — солома задымилась, затрещала. Одобрительно кивнув, Курц весело крикнул:
— Фор!
Тимофей дернул вожжами.
Солдаты хохотали и перекидывались шутками, наблюдая за лошадью, которая смешно переставляла ноги, словно пьяная. Внезапно лошадь заржала — тоскливо и звонко; передние ноги ее подогнулись, и она упала.
Дон-дон-дон-дон… — тревожно загудел сквозь вой метели набат.
Немцы суетливо защелкали затворами винтовок.
Курц побежал к Тимофею, с натугой силившемуся поставить лошадь на ноги.
— Не пойдет, ваше благородие, — угрюмо проговорил Тимофей и безнадежно махнул рукой. — Слышишь, как дышит, — нутро зашлось. — Повернув голову к Степке, тихо добавил: — Боюсь, как бы совсем не пропала, — загнали…
Курц зло крикнул:
— Конь!
Тимофей не понял. Обведя широким жестом темневшие во мгле дома, офицер ткнул пальцем в морду лошади и затопал, подражая бодрой походке коня. Тимофей покачал головой.
— Нет, ваше благородие, изо всех дворов только у меня лошадь.
Дон-дон-дон… — все тревожнее и учащеннее звучал набат.
На улицу выбегали старики, женщины: кто с топорами, кто с вилами. Видя столпившихся на дороге немцев, останавливались: никто ничего не понимал. Некоторые испуганно смотрели на двор Кулагиных, из ворот которого валил густой дым. Давно ли прибегал Коля с сообщением от сестры, что сегодня ночью состоится важное собрание?
Дон-дон-дон-дон…
Что означал этот набат? То ли надо спасаться, то ли спасать кого?
Немцы без команды открыли стрельбу. Послышались крики, стоны… Катя догадалась: набат для нее. Она поднялась в санях во весь рост.
— Не надо, товарищи! Не поможете!
Вряд ли кто расслышал голос Чайки, но желание ее исполнилось: люди, скрывшись во дворах, плотно прикрывали калитки.
На улице не осталось ни одного хуторянина, а стрельба не прекращалась.
Пули пробивали ставни, с тонким звоном разлетались стекла. Курц пугливо озирался: что, если услышат партизаны? Он приказал фельдфебелю занять все дороги, чтобы до утра ни один житель не смог выйти с хутора. Потом отобрал десять солдат и окликнул Катю: «Ти!»
Держа руку на груди, она не сводила глаз с дома Кулагиных, из-под крыши которого лохмато и с треском прорывался огонь.
Там, в этом доме, тетя Наташа с простреленной головой, мертвая, упала на пол, а Коля жив. Вероятно, он мечется сейчас в огне и дыму, задыхается, кричит о помощи, а помочь нельзя… Что в силах сделать старики, женщины и дети со зверьем, вооруженным винтовками и автоматами? Нельзя помочь…
Офицер направил на Катю свет фонаря. Из глаз ее бежали слезы. Размахивая руками, Курц указал вдоль улицы:
— Туда… Певск!
Солдаты грубо стащили Катю на снег.
Дон-дон-дон… — надрывался набат.
Ударив еще раз в колокол, Маруся выпустила веревку и побежала. В переулке столкнулась с толпой полураздетых хуторян. Ее обступили. Что случилось? Почему тревога?
Маруся поняла: все ее старания оказались напрасными.
— Чайку увели! — крикнула она не своим голосом и, опустившись на снег, разрыдалась.
Некоторое время стояло безмолвие. Но вот кто-то вскрикнул: «Чайку, товарищи!» — и толпа встрепенулась. С десяток голосов разом закричали:
— Скоре-ей!
— Мать застрелили!.. Совсем! — судорожно прорыдала Маруся.
«А Коля?» — обожгла голову мысль. Она отняла от лица руки и хотела спросить: «Где брат?» — но рядом с ней никого уже не было. Толпа из переулка выбегала на улицу.
Немцы, оставшиеся в засаде, стреляли из-за углов. Падали убитые и раненые колхозники; остальные продолжали бежать; к ним присоединялись все новые, наспех одетые люди.
— Чайку!.. Чайку!.. — неслось по улице.
Толпа вырвалась за село и остановилась. Здесь вьюжило еще сильнее — сплошной белый смерч разгуливал по полю.
Глава десятая
Ледяной ветер дул Кате прямо в лицо, с налета обертывал вокруг ее голых колен подол рубашки. Ступни по щиколотку проваливались в снег, посиневшие пальцы свело. Ее шатало из стороны в сторону, а Курц шел сбоку, повернув к ней лицо, и под хохот солдат насмешливо командовал:
— Айн-цвай! Айн-цвай!
Щеки его надувались, как резиновые.
Широко открытыми глазами Катя смотрела вдаль.
Вот такой же белый смерч гулял ожерелковским полем восемь лет назад, в ту ночь, когда она возвращалась из Залесского, сжимая в руке только что полученный комсомольский билет. Так же на разные голоса завывала вьюга; но тогда это казалось веселой музыкой. Тогда от ледяного ветра, как от огня, горело лицо, метель засыпала глаза, и чувствовалось, как они смеялись. Тогда перед ней раскрывалась жизнь — волнующее завтра с бескрайными горизонтами. А теперь эта ночь была порогом, за которым должно наступить черное, беззвучное небытие.
И в этом небытии не будет ее товарищей и подруг, не будет Феди, который так ласково и страстно шептал ей: «Сказка моя голубоглазая…» Не будет Зимина. Не будет голубого льна, золотых хлебов, лугов с пахучими цветами и травами, широкой Волги, родных шумных лесов — ничего не будет, все перечеркнет короткое, но страшное слово: конец.
Обжигает голые ноги снег, тяжело вздымается грудь. Сквозь свист и вой ветра, словно придавливая его, прорвался лязгающий грохот. Посмотрев назад, Курц скомандовал:
— Хальт!
Танк черной глыбой разорвал белую пелену и остановился. В люке показалась голова Корфа. Загораживая ладонью глаза, он крикнул:
— Что здесь такое?
И, услышав фамилию «Волгина», выскочил из танка, точно подброшенный толчком пружины.
Со сжатыми кулаками полковник стоял перед Катей, лицом к лицу, и жевал губами, не в силах выговорить от торжества ни слова. Круто повернувшись, указал на открытый люк.
Солдаты хотели схватить Катю, за руки, но она оттолкнула их и сама шагнула к танку.
В Певск прибыли затемно. В гестапо тотчас же заработали все телефоны, разыскивая по району Макса фон Ридлера. Он приехал в девять утра. В кабинете Корфа и в его канцелярии толпились офицеры, прибежавшие посмотреть на пленницу.
Корф стоял за своим столом, багровый, как кирпич. Кроличьи глаза его, уставившиеся на Катю, были выпучены, и на белках больше, чем обычно, проявились красные нити.
В танке он допрашивал ее, припоминая каждое известное ему русское слово, щипал, бил, вывертывал руки, ломал пальцы — и ничего не добился, даже голоса ее не услышал.
В кабинете было жарко натоплено. Синие, распухшие ноги Кати оттаяли, и возле подошв образовались две лужицы. Обмороженное тело нестерпимо ныло. Она опиралась на спинку стула и морщилась.
— Молчит, господин фон Ридлер, — подобострастно доложил прыщеватый офицер, стоявший у двери.
— Разговорится…
Катя приподняла голову.
Вот опять она видит его — зверя, залившего кровью ее родную землю. Это в его руках поседел Федя. Это он танками давил в Покатной стариков и детей. Это его помощники и по его приказу пристреливают тех, у кого не хватает сил тянуть тяжелые телеги, воздвигают на строительстве виселицы. Это они замучили и повесили Михеича. Сколько невинной крови на его черной проклятой совести!
А Ридлер был поглощен мыслью, пришедшей ему по дороге в город: как бы привлечь на свою сторону эту опасную партизанку и при ее помощи деморализовать население и главное — уничтожить зиминский отряд.