Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Насчет корней-то вроде и неправильно, Прокофьевна. Зачем нам прирастать в других местах? Отгонят немца — и опять вернемся.

— Нигде человеку вольным не быть, ежели знает он, что родная его земля в неволю попала.

Помолчав, она чуть слышно проговорила:

— И с Катей не знаю как… Уехать? А вдруг здесь пригожусь ей…

— Так-то оно так… Но оставаться нам с тобой нельзя: или в партизаны, или в тыл. А в партизаны… — Он раздраженно щелкнул застежкой протеза. — Заикнулся я об этом Зимину, а он и слушать не хочет.

— Конечно, тебе ехать надо, и скорее. Зря мешкаешь.

— А тебе? У меня, Прокофьевна, из мыслей не выходит: случится что-нибудь с тобой, после войны повстречаюсь с Катериной Ивановной, как я в глаза ей гляну? Скажет, сам уехал, а мою мать немцам оставил. Тебя, скажет, народ председателем выбрал, а ты, как опасность подошла, о своей шкуре только подумал.

— Да будет тебе, Филипп! — возмутилась Василиса Прокофьевна. — Никто про тебя такое не скажет, а Катя и подавно. Что, она тебя не знает? А со мной чего же? Уж что со всем народом случится, то и со мной.

«Нет, крепости в ней еще много. Какая дочь — такая и она; на чем порешили — баста, не сдвинешь с места», — подумал Филипп.

— Народ-то народом, — проговорил он, как бы соглашаясь. — Только, Прокофьевна, надо понять — тебе на соседей оглядываться не приходится. У соседей такой дочери, как у тебя, нет. Их, может, ограбят до нитки, тем и обойдется, а про тебя если вызнают, так…

Из ворот выбежала Маня, прижимая к бокам двух визжавших поросят. Передала их матери и побежала обратно.

— Обо всем думала, Филипп, — сказала Василиса Прокофьевна. — Вот это, — она указала на телегу, тесно нагруженную мешками, узлами, ящиками, — увезу, упрячу в лес, чтобы басурманам не досталось… Может, и пропадет все… Пусть! Но никто после моей смерти не скажет, что тетка Василиса всю жизнь рук не покладала, чтобы на старости лет немца откормить. Все вывезу — пусть голые стены гложут. Да и стен не пожалею: сожгу… Пусть на золе да на головешках спят. Пусть!..

Она так разволновалась, что вся дрожала, а последние слова вырвались у нее криком.

Филипп стоял сумрачный. Василиса Прокофьевна, может, и права, что не хочет стать беженкой. Нет, не стара она, и сил еще хватит у нее, чтобы при случае постоять за себя и за край родной. Конечно, очень тяжело покидать родные места, но что станешь делать здесь с этой ногой? Другим помехой быть. А там, в тылу, найдут место, где он опять будет работать с утра до поздней ночи.

— Значит, нет?

— Нет, Филипп. А немец… Что ж, не навечно он здесь, потопчем мы его, как червя навозного.

— Ну, не поминай лихом, Прокофьевна, — сказал Филипп, протягивая руку. — Жили дружно, неплохо вместе поработали, вместе жизнь строили…

— Не растравляй! К чему теперь вспоминать! Прими руку-то.

Они поцеловались, и Филипп, не оглядываясь, пошел прочь.

Василиса Прокофьевна смахнула слезу.

«Куда ему оставаться?» — подумала она, смотря, как председатель с трудом отставлял в сторону протезную ногу.

А тяжелое уханье становилось все слышнее, все ближе, и было видно, как в лесу, озаренном огненными вспышками, рвались снаряды.

* * *

Приближающиеся звуки артиллерийской стрельбы отдавались в душе Марфы нарастающей тревогой и страхом. У нее было одно желание — уехать как можно скорее. Когда перестанет она слышать это уханье, только тогда успокоится и за Филиппа, и за Ваську, и за себя. Она уже совсем решилась итти навстречу мужу, чтобы поторопить его, но из ворот выбежал Васька. Он был в старой отцовской куртке, доходившей ему до колен, и в шапке-ушанке.

— Поторопи отца, чего он там! — крикнула Марфа.

— Сейчас. Знаешь, мамка, у меня к тебе дело есть.

— Какое еще дело?

Он погладил ее руку я, заикнувшись, смущенно проговорил:

— М-мамк…

«Набедокурил чего-нибудь», — решила Марфа и сердито поторопила:

— Ну?

Васька исподлобья взглянул на стоявших возле телега соседок и сказал, потупив глаза:

— Зайдем во двор, тут неудобно.

Во дворе он прижался к матери и прошептал:

— Дай я тебя поцелую, мамка, а ты — меня.

— Чего-о? — Марфе подумалось, уж не ослышалась ли она. Васька не только целоваться — никаких ласк не терпел. Когда она, бывало, прижимала его к себе и начинала гладить по голове, он всегда вырывался и говорили «Ну, чего ты? Что я, маленький, что ли?»

«Бесчувственный растет», — не раз думала она. И вдруг; сейчас эти слова! От удивления Марфа даже забыла, что нужно торопиться с отъездом. Тело сына почему-то дрожало под ее рукой, словно в лихорадке.

— Вась, ты не захворал?.

Он мотнул головой..

— Чего же ты?

— Чего?.. Что я не сын, что ли, тебе? — обиделся Васька.

У Марфы горячо зашлось сердце, из глаз брызнули слезы и покатились по щекам, соленые, крупные… Она судорожно прижала к себе Ваську и принялась целовать его в лоб, в щеки.

— Сердешный мой! Не знаю, куда срываемся. Все нажитое бросаем! Тоска на сердце, как камень-лед…

— Ну, ладно, ладно, хватит, — сказал Васька. — Теперь давай я тебя.

Он крепко поцеловал мать, вытер глаза и улыбнулся.

— Вот и все.

Помолчав, по-взрослому нахмурил брови.

— А ты поезжай без страха, — чай, не в Германию едешь, а в такие же советские места. Нажитое, говоришь? Опять наживется.

Во двор быстро вошел Филипп.

— Сейчас узнал: двенадцать семей уезжать хотят. Вместе поедем.

Он привлек к себе Ваську.

— Не хочется уезжать?

— Ничего, — рассеянно отозвался Васька. Поглядывая на отца из-под насупленных бровей, он думал: «Как проститься с нам? Поцеловать? Удивится. И мать заподозрит. Начнут выпытывать. Узнать-то они от меня ничего не узнают, а станут следить. Удержать, правда, все равно не удержат, а все-таки…»

— А задумался о чем? — спросил отец.

— Видишь, тятя, письмо надо оставить… товарищам…

— Ну что же, если успеешь, пиши.

Электричества не было со вчерашнего дня. Васька зажег свечку. Изба стала как бы не своей: стены голые, кровать голая, оба сундука раскрыты. С полок буфета смотрела непривычная пустота. По всему полу были разбросаны тряпки, бумага, черепки битой посуды. Зеркало, которое он привык видеть в простенке между двух окон, выходящих на улицу, тоже валялось на полу, — но все это было теперь неважно.

Вырвав из тетради лист, Васька старательным ученическим почерком вывел: «Дорогие…» Подумал и зачеркнул. Написал «Милые…» И тоже зачеркнул. «Золотые тятя и мамка, — написал он строчкой ниже. — Не ругайтесь и не сердитесь… а пуще всего — искать не надо. Все равно не найдете — в партизаны я ушел. Задумал об этом давно, когда еще немцы далеко были. Вы-то езжайте отсюда скорее. Ты, тятя, инвалид, а мамка, как баба, — что вам тут делать? А я пионер, мне нельзя. С тобой я, тятя, не простился. Боюсь — догадаешься и стеречь будешь. Только из-за этого. Так что не подумай, что мне тебя не жалко… Жалко и тебя и мамку».

Слезы застлали ему глаза, и буквы сделались живыми: они перепрыгивали со строчки на строчку.

«Обо всем остальном поговорим, когда Гитлера выкурим и вы вернетесь, — ползли вкривь слова. — Ваш…»

Хотел написать «сын», но это показалось слишком по-детски, вроде он все еще маленький. Написал: «Ваш Василий».

Со лба крупными каплями сползал пот. Васька вытер его рукавом и облегченно вздохнул:

— Теперь все.

Забытая матерью, на столе лежала целая краюшка хлеба. Он сунул ее под полу куртки. Свечу гасить не стал: пусть думают, что он все еще пишет. Выбежав во двор, услышал, как отец крикнул с улицы:

— Бросай, Васька, писанину, трогаемся!

Васька на цыпочках подбежал к задней стене двора. Подтянувшись на руках, забрался на нее верхом и спрыгнул. Во дворе не слышно было голосов, а орудия палили так близко, что под ногами ощущалось мелкое колебание земли. Над головой прерывисто, будто задыхаясь, гудел мотор. «Немецкий», — узнал Васька. С самолета сбросили ракету: ярко осветились гумно и черневшая за кучей прелой соломы собачья конура. Васька свистнул. Послышалось радостное повизгивание, и черная морда Шарика ткнулась в его ноги.

30
{"b":"172005","o":1}