«Если твоя дочка все-таки решится, как с тобой связаться?» — спросила Сара. Я не знал, что сказать. «По мейлу, наверное». Прозвучало это странно, по-дурацки как-то. По мейлу? Как только Сара ушла, мне пришло на ум сто более уместных ответов. Я оставил свой скотч и уехал в гостиницу. Лег, но почему-то никак не мог заснуть. Где-то пропел петух, небо стало светлеть. Мое сердце билось в такт дешевому будильнику у кровати.
Да, я подавлен бесчисленностью вариантов восстановления отношений с дочерью. Каждый я мысленно обмусолил, как монашеские четки для молитв. Мы с ней в кафе, у нее дома, на парковке возле ее школы, случайно встречаемся взглядами, стоя на эскалаторах, идущих в разные стороны, в книжном магазине во время автограф-сессии, в претенциозном ресторане по моему выбору, на несвежей постели моего смертного одра. Она обнимет меня, или ударит, или заплачет, и я пойму, что надеяться не на что, или вздохнет, и я пойму, что у меня еще есть шанс. Она ледяным тоном произнесет «отец», или «Мигель», или, сразу, «сволочь». Моя девочка удивленно посмотрит на преподнесенный ей подарок и расскажет, как она меня ненавидит. Она отведет взгляд и скажет, что хочет попробовать простить меня. Или, поигрывая чайной ложечкой, не скажет ничего. Моя малышка посмотрит мне в глаза и спросит: «Почему? Как ты мог? Разве ты не любил меня?» И, несмотря на все репетиции, я не найдусь что ответить. Если она убежит, стану ли я догонять ее, продираясь сквозь толпу, или оставлю в покое? Если она меня пошлет, склоню голову и тихонько удалюсь поплакать в туалете или останусь на месте и, скрестив руки, продемонстрирую, что теперь я пришел надолго? Могу ли я сказать, что люблю ее, притом что мое поведение в прошлом всегда будет бросать тень сомнения на посулы относительно будущего?
Да, я признаю: бесчисленность вариантов моего возвращения из небытия приводит меня в ступор. Позвонить ей прямо сейчас? Через месяц? Или когда я наконец стану человеком, которым она сможет гордиться? Отправить ей письмо? Сочинить мейл ее матери? Как такие простые действия могут составлять такой сложный выбор? Послать ей подарок на шестнадцатилетие? Написать книгу со скрытым посланием, в котором я признаю свою вину, принесу извинения и скажу, что жду ее сегодня, завтра, всегда?
* * *
В самом конце войны Ятаро снова спас нас, хоть и не лично, а, скажем так, косвенно. Япошки бесславно драпали, оставляя за собой выжженную землю, и наше семейство предпочло переждать в сравнительной безопасности поместья Свани. Однажды вечером трое японских пехотинцев, оторванные от отступивших дальше основных сил, набрели на наш дом — их привлек свет и позвякивание серебряных приборов о тарелки, слишком приветливо звучавшее средь громкого жужжания насекомых в густых уже сумерках. Оркестр цикад на закате всегда напоминает мне об этой истории. Когда солдаты подошли к дому, их встретила моя мать. Она уже слышала о зверствах в других городах, о брошенных на штыки младенцах, о женщинах, пристреленных там же, где их насиловали. Худшего времени для вторжения они найти не могли: отец и все мужчины отправились в поле откапывать припрятанное еще до оккупации оружие.
Трое солдат встали как вкопанные, увидев маму, вышедшую навстречу с дедушкиной крупнокалиберной, на слона, двустволкой «Холланд и Холланд», — ничего другого она просто не нашла. Она наставила на них ружье и прицелилась. Ружье дало осечку, и они со смехом двинулись к ней: один — опуская штык, другой — вытаскивая саблю, третий — расстегивая ремень. Пока Лена и Нарцисито выглядывали из открытой двери, я выпрыгнул и, протиснув свое девятилетнее тельце между мамой и солдатами, прокричал по-японски слова, которые сами как-то вылетели у меня изо рта: «Ягатэ сини / кэсики ха миэдзу / сэми но коз!» Двое засмеялись, но шага не сбавили. А третий, с саблей, вдруг призадумался и что-то им рявкнул. После чего они вдруг развернулись и ушли, исчезли в густом лесу позади дома. И только много лет спустя я вспомнил в этих словах хайку Басё, которому меня научил в детстве Ятаро: «По пенью цикад / и не скажешь, что скоро / им умирать!»
Криспин Сальвадор. «Автоплагиатор» (с. 1063)
* * *
Возьмем, к примеру, шамана. Он владел всеми тайными знаниями своего племени, а когда его дети переехали в город и стали швейцарами, осветителями или лабухами, он утратил голос, а потом тихо завял в своей хижине. Когда он умер, вместе с ним ушла одна из версий бытия.
Из эссе Криспина Сальвадора «Тао» («Народ», 1988)
* * *
Наверху кто-то дурным голосом поет «Total Eclipse of the Heart»[122]. Я вливаюсь в людской поток, движущийся к конференц-залу Филиппинского университета. Построенное в псевдонациональном стиле двухэтажное многоцелевое здание гудит от поздравлений и веселого смеха. Дождь настолько сильный, что его приходится перекрикивать. На столах пачки свежеотпечатанных экземпляров книги «И налетела саранча: социально-политическое значение мелодрамы в филиппинской англоязычной литературе». Певицу, заканчивающую выступление под жидкие аплодисменты, сменяет фоновая электронная музыка. Гости стоят кружками, уминая овощи с лапшой. Они шутят, болтают, набивают щеки едой, чтобы не упустить возможности высказать мнение, перебить собеседника или вставить острое словцо. Вот они, филиппинские литераторы: веселые, добродушные, дюжие представители среднего класса, практикующие роскошь литературы на языке избранных. Многие из них — бывшие маоисты. Я надеюсь встретить здесь и критика Авельянеду.
Возле устроенного в углу помоста я замечаю писательницу, которая много лет назад, на первом институтском семинаре, так обозначила свои впечатления о моем рассказе — «тоска мещанская». Она потягивает бесплатное игристое, предоставленное, судя по растяжке, «Книжным фондом „Лупас-Лендкорп“». Краснолицый автор презентуемой книги принимает почитателей под высокой пальмой в кадке. Внимая ему, молодые студенты кивают, как будто высказываемые им мысли на самом деле принадлежат им.
— Конечно, нам необходимо выйти на мировую аудиторию, — заявляет он. — Если они думают, что мы — это экзотика, так дайте же им экзотики. Но не забывайте о своей обязанности описывать суровые реалии нашего общества… — он рассеянно отмахивается от пальмовой ветви, щекочущей ему ухо, — и жизненные архетипы. К примеру, нищета — богатейшая тема. Парень теряет девушку, потому что не может прокормить ее и себя. Любимый буйвол погибает от неизвестной болезни, а может, и под колесами дорогого автомобиля. Из-за ежегодных наводнений все приходится восстанавливать заново. А тут еще… — и он возносит руки, как священник перед евхаристией, — и налетела саранча.
Я здороваюсь с группой признавших меня писателей. Они скопились в углу, как последние шоколадные шарики в миске с молоком. Сколько лет, сколько зим! — восклицает первый. Ты сюда надолго? — спрашивает второй. На неделю, отвечаю я. Всего? — говорит третий. И чем ты занимался все эти годы? — спрашивает четвертый. Книгу писал, говорю. Они поднимают брови и наклеивают улыбочки. И о чем книга? — интересуется пятый. «Это роман о молодом писателе, который тонет во время наводнения и гибель которого настолько потрясает учителя, что он решает восполнить бессмысленную утрату и написать книгу, изложив в ней альтернативные варианты развития событий». Очаровательно! — снисходит шестой. А где все это происходит? «На Филиппинах». Но что ты знаешь о Филиппинах? — спрашивает седьмой.
Из неловкой ситуации меня спасает прыщеватая дамочка, взобравшаяся на фанерный помост. «Раз, раз!» — рявкает она в микрофон, подключенный к допотопному переносному караоке размером с чемодан, который, в свою очередь, сам эластичным шнуром пристегнут к ручной тележке. Женщина похожа на Элис Б. Токлас[123], только еще страшнее. На ней белая сорочка с принтом филиппинского флага, поверх которого нанесено название феминистской организации «Фем-Азия». Смахнув с плеч ротанговый рюкзак, она вынимает оттуда блокнот. Она услаждает наш слух стихотворением, растягивая окончания слов, как изрекающий заклинание маг. Кто-то внимает, большинство притворяется, рассматривая присутствующих, несколько групп беспардонно продолжают разговор, учтиво перейдя на шепот. Я плыву к столу с напитками.