Головин перевел все это Грейвсу.
— Я понимаю, что все свежее, — не унимался тот. — Но я слышал, что в России сейчас очень голодно! Даже в Москве хлеб по карточкам.
— Ну и что? Москва тут не показатель, — ответил Головин. — Людей у нас много, а товарищ Сталин — один!
И, решив подкузьмить коллегу, он спросил его с ехидцей:
— А что ест господин Черчилль?
— Как что? Что и все!
— Кто — «все»? — не понял Головин.
— Вся нация. Никто для него специально не готовит.
— Это что же, — не поверил Головин, — у вас премьер-министр в общей очереди в столовой стоит?
— Разумеется, нет! Но специально для него никто не готовит. На Даунинг-стрит нет своей кухни. Он ест то же, что и клерки, что и министры, что каждый день едят простые рабочие. Например, он очень любит овсяную кашу.
Головин и Грейвс не поверили друг другу.
Головин подумал, что англичанин заливает. Не может человек, находящийся на вершине власти, питаться так же, как простые смертные. Даже если эти смертные начнут жрать друг друга от голода, на столе товарища Сталина должно быть все самое свежее и в изобилии.
А Грейвс был воспитан в свободной стране. Он воспринимал своего премьер-министра не как Бога, сошедшего на землю, а как обыкновенного чиновника, который пришел из небытия и в небытие уйдет. Он не мог понять, почему один человек может устраивать для себя гастрономический разврат, когда все остальные голодают! Пусть этот человек — глава правительства. Так он тем более должен подавать своим соотечественникам пример стойкости и выдержки, а не набивать брюхо деликатесами. Грейвс решил, что русские просто пускают пыль в глаза, выставляя на стол, возможно, последние в стране продукты.
Они и не могли понять друг друга. В русском народе все-таки есть много от быдла. Та же тоска по сильной руке и надежда на доброго барина, что и у крепостных. Те же фантазии, что кто-то за нас решит все наши проблемы. Мы уважаем того, кто сильнее или богаче, но не любим тех, кто талантливее или умнее.
Беседа Сталина с Черчиллем началась в 23:00 и оборвалась в 00:30. Ни Головин, ни Грейвс не могли слышать, о чем идет речь, потому что не были допущены даже в коридор, за которым находился кабинет. В этом коридоре время от времени бесшумно передвигались крепкие кавказские парни из ведомства товарища Берии — непосредственная охрана Вождя.
Наконец переговоры были прерваны, и Сталин, Молотов и Черчилль прошли в столовую. Дверь за ними прикрыла бдительная охрана-прислуга. Ее только изредка открывали, когда подавальщицы заносили новые блюда или выносили пустые тарелки и бокалы. Судя по лицам всех троих руководителей, они не поняли друг друга даже сильнее, чем Грейвс с Головиным. Сталин шел, мягко переступая ногами в бурках и глядя в половик. Черчилль сильнее обычного опирался на свою трость. Его сигара вся была обмусолена, как это делает злостный курильщик во время нелегких раздумий. Молотов, как всегда, держался незаметно и шел последним, на некотором удалении от глав государств.
Столовая располагалась как раз в том месте, где обосновались Грейвс и Головин, и вожди прошли мимо них. Сталин обычно здоровался со всеми, кого знал лично, но на этот раз он прошел мимо Головина, не отрывая взгляда от половиков. Генерал сделал вывод, что переговоры прошли отвратительно.
Но застолье, кажется, отнюдь не было омрачено неудачными переговорами. Сталин, который был по-кавказски гостеприимным человеком, радушно принимал своего английского гостя. В те мгновения, когда дверь открывалась перед подавальщицами, из столовой доносились общий смех и голоса оживленной дружеской беседы. Со стороны могло показаться, что за столом за бутылочкой беседуют старинные друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Подавальщицы все носили и носили бутылки и закуски и выносили пустую посуду. Гости явно хмелели.
Головин посчитал — подавальщица вынесла уже третью опустошенную бутылку коньяка, не считая винных. Кажется, Сталин, сам крепкий к алкоголю, но пьющий умеренно, решил напоить Черчилля допьяна.
Около пяти часов утра дверь в столовую распахнулась нараспашку, и в проеме, держась руками за косяки, показался Черчилль. Он пьяно осмотрел коридор и попытался поставить ногу впереди себя, чтобы выйти из столовой. Это ему не удалось. Он выронил трость, попытался ее поднять и стал заваливаться под массой грузного тела, отяжелевшего от сталинской гостеприимной и щедрой попойки.
Двадцатилетней выдержки коньяк свалил британского премьера.
Грейвс тут же подскочил к патрону и подставил ему свое плечо. Сэр Уинстон пьяно посмотрел на своего охранника, промычал что-то нечленораздельное и икнул. Из-за его спины в коридор вышли Сталин и Молотов. Молотов немного раскис, а Сталин держался как обычно, даже улыбался. Только по блеску глаз можно было определить, что он выпивал.
Повиснув тушей на Грейвсе, Черчилль стал перебирать ногами на выход, к машине. Сталин, все так же улыбаясь, посмотрел ему вслед и увидел Головина.
— А, это ты, товарищ Головин, — Сталин подошел к Филиппу Ильичу и положил свою ладонь повыше генеральского локтя. — Не смотри на меня так. Не бойся, Россию я не пропью. А этот гусь у меня завтра будет вертеться, как карась на сковородке. Езжай домой. Отдыхай.
Когда Черчилль улетел в Лондон, Головин вернулся к своей основной работе и принялся снова разгребать завалы.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
XVIII
Дневник
24 августа, 1942 год
Пошел 15-й месяц войны. Он, очевидно, будет решающим. Он скажет — будет ли Второй фронт и возьмут ли немцы Грозный. Если они его не возьмут, можно будет считать южное сражение окончившимся в нашу пользу. Если возьмут — мировая порфира будет у Гитлера почти в руках. Он сможет спокойно зимовать, удушит нас холодом и голодом и продиктует англичанам мир.
Но я думаю, что угроза нефти, прилет Черчилля и высадка в Диоппе — признаки того, что Второй фронт будет. Говорят об огромных перевозках наших войск и о приближающемся нашем контрударе, во всяком случае, все это дело ближайших нескольких недель. Как будто — на юге немцы сильно заторможены нами в последние дни.
Но зима будет очень тяжелая. Моссовет отказался дать мне бензин. Осталось еще на один рейд в Пушкино. Послал просьбу о бензине Молотову. Впрочем, это не мешает замнаркомам ездить на ЗИСах, на которые отпускают 600 литров в месяц. А в Генеральном штабе на поездку по городу в машине требуется подпись генерала.
У нас уже поспела картошка, и мы ею усиленно питаемся. Это существенное подспорье, экономящее вдобавок на зиму крупу. Как будто наших запасов при стержне карточек и столовой нам хватит до следующего лета.
Соня справила свое 43-летие. Лютик завтра снова сдает русский. Оля в колхозе и будет получать 5 килограммов картофеля на трудодень.
Волгу бомбят, пароходы ходят до Сталинграда. По Волге разбросаны мины.
Сводки Информбюро стали осмысленнее. В «Правде» сегодня напечатано начало пьесы Корнейчука «Фронт», в которой, очевидно, будут иронически изображены генералы, не умеющие воевать. Вообще мы стали самокритичнее. Но ругать генералов во время войны нерационально. Это другая крайность. Простые умы сделают выводы, которые пойдут дальше, чем задано. Итак, развязка как будто приближается, как будто на финише вперед выходит Англия, которая сумела сберечь главное — людей. Есть еще шансы на выигрыш у Гитлера. У нас их уже нет при любом исходе войны. Победа наша, по-видимому, будет абстрактная, а не конкретная, если, впрочем, по Европе не пройдет ветер гражданской войны, которая вообще спутает все карты и в которой мы снова сможем получить козыри, перекрестив их, как у Гоголя, под столом.
Духота стояла такая, что невозможно было заснуть. Под яростным солнцем за день раскалялись стены, камышовая крыша, железные койки, подушки. Ночью они отдавали тепло, набранное за день. Темнота не приносила облегчения. Фон Гетц, целый день проведший в раскаленной кабине истребителя, лежал на горячей простыне и не мог уснуть. Огромная нервная и физическая усталость, навалившаяся на него за последние недели боев, требовала сна, а его все не было. В такой духоте можно было только истекать потом и мечтать о зиме или хотя бы о дожде. На соседней койке ворочался и вздыхал Гессер.