Женщина замолчала, и в этом молчании Миша почувствовал всю силу ее горя. Ему хотелось поддержать ее, рассказать о своем намерении разоблачить Сенина. Но чтобы она сказала, если бы узнала, что он просто журналист, который врет ради горячего материала?
– Скажите, – спросил он, – ведь Сенин, наверняка, просил вас никому не рассказывать о том, что он был близок с вашей дочерью?
– Да, просил… – забеспокоилась женщина, – правда, просил, а я разболтала… – Она взглянула на Мишу испуганно. – Что же теперь будет? Вдруг он теперь денег на лечение не даст? Как же так? Но ведь вы ее друг, значит, вам можно было… – растерянно говорила женщина и в смятении глядела куда-то через Мишино плечо.
Миша обернулся.
Прямо на него шел Сенин.
Один, без охранников.
И Миша не придумывает ничего лучше – он начинает фотографировать Сенина и эту потерянную несчастную женщину, у которой на лице такое отчаяние, что Мише хочется провалиться сквозь землю, но он продолжает делать свою работу, свою чертовую проклятую работу.
Сенин был гораздо ниже Миши, и поэтому удар пришелся в подбородок. Миша больно прикусил язык, и явственно услышал, как лязгнули зубы. Он переложил фотоаппарат в левую руку, а в правую вложил всю свою ненависть, накопленную за несколько лет. Сенин отлетел к стене.
Женщина закричала.
На шум изо всех дверей посыпались медсестры, нянечки, санитарки, и среди всего этого галдящего возмущенного женского царства вышагивал по коридору пожилой очкастый доктор в халате с вышитыми на кармашке буквами и тростью, на которую он опирался, слегка прихрамывая.
– Тамара Петровна! – на весь коридор закричал доктор, – Тамара Петровна, вызывайте полицию!
* * *
– Эй ты, журналист, журнали-и-и-ст! Как там тебя, Плетнев что ли? Плетнев! Вставай. Слышишь, тебе говорю, поднимайся.
– Ну чего еще? Чего вы поспать не даете, оборотни в погонах? Ну, куда еще ты меня гнать собираешься? На допрос что ли? Ты учти, служивый, я и под пытками свою вину не признаю.
– Пошуткуй мне еще, пошуткуй. Вот сейчас составлю протокол, что хулиганишь, служебное помещение освобождать не желаешь. Так еще на пятнадцать суток задержишься.
– Да ладно тебе, гражданин начальник, я ведь так – развеселить хотел, а то сидишь здесь, скучаешь.
– Иди, иди, не разговаривай!
– Куда идти-то? В Сизо что ли меня?
– Какое еще Сизо? Сизо ему… Выматывайся, давай, пока не огреб по полной! Звонили тут нашему начальству, велели тебя освободить. Шуруй, давай, пока не передумали.
– Фотоаппарат мой верните, будьте добры.
– Какой еще фотоаппарат?
– Тот, что забрали, когда меня скрутили.
– Не знаю я ни про какой фотоаппарат, проваливай, давай.
– Я отсюда не уйду без своего фотоаппарата, и не настаивайте. Дайте мне бумагу и перо, я буду писать ноту протеста. Да, – Миша ощупал карманы, – и телефона нет. Дайте мне две бумаги и два пера, я буду писать две ноты протеста.
– Локотков, Локотков! – зычно позвал выведенный из себя представитель закона.
– А! – отозвался кто-то в коридоре.
– Вышвырни этого шутника на улицу, только смотри не угробь, а то перед начальством придется отвечать.
За Мишиной спиной с оглушительным шумом захлопнулась дверь полицейского участка, куда привезли его сразу после драки в больнице.
Подрались они основательно, успели подправить друг другу лица, неизвестно чем бы закончилось это побоище, но тут подоспел полицейский наряд, вызванный пожилым дядечкой-доктором, который все бегал вокруг них, тыкал им в спины своей палкой с крупным таким набалдашником, – довольно чувствительно получалось, – и верещал интеллигентным, поставленным на начальственной работе голосом, звонко так с перекатами: «Прекр-р-р-ратить, а ну пр-р-ре-кратить!
Но драчуны, дорвавшиеся за несколько лет взаимной ненависти до реального выяснения отношений, не прекращали, пока их не растащили в разные стороны бравые полицейские: Мишу в участок, а Сенина, по всей видимости, в отчий дом.
«Вот тебе еще одна несправедливость, – думал Миша, обходя заледеневшие лужи на асфальте, – нет, чтобы наоборот: отморозка этого в участок, и надолго, лет так на десять, а меня домой, к маме, которая волнуется сейчас, наверное… очень волнуется». Он соображал, как добраться до дома. Автобусы уже не ходят, это факт, двенадцатый час ночи. На такси, – он похлопал себя по карманам, – не наскрести.
И тут со спины его осветили фары. Скользнули по стене тени, и, вихляя, убежали прочь, куда-то за подворотню, в черноту ночи.
Два бугая схватили Мишу за руки, потащили к машине.
– Эй, вы чего? – закричал Миша, но тут его скрутили и втолкнули в открытую дверь.
Бугаи сели по бокам, и теперь вблизи Миша узнал в одном из них бульдога-охранника, того, что наддавал ему у здания суда.
«Понятно, – подумал Миша, – к Сенину везут». И даже не стал ничего спрашивать у парней, а чего спрашивать: из машины они его все равно не выпустят.
Странно, но страха Миша не испытывал. Не посмеет, думал он, сегодня столько свидетелей наблюдало их драку, не посмеет.
Маме, наверное, с ума бедная сходит, позвонить бы, предупредить, успокоить.
– Слушай, друг, – повернулся он бугаю, сидевшему слева, – дай позвонить. Очень нужно.
Бугай кулаком так ткнул Мишу в бок, что он задохнулся и долго приходил в себя, открыв рот и вытаращив глаза.
– Ну, ты, – неожиданно вступился Сенинский бульдог, – ты чего это руки распускаешь? Герман Олегович не велел его и пальцем трогать.
– А че он… – лениво пробасил бугай.
– Да ниче, я тя щас за это из машины выкину.
– Да ладно, Стас, – примирительно сказал бугай, – не буду больше.
Глава восьмая
Ехали долго – в городе пробки, за городом – мокрая дорога, дождь, все сильнее хлеставший по лобовому стеклу – так, что дворники не справлялись.
Миша узнал дом, к воротам которого его привезли. Дом Сенина-старшего, в прошлом году Миша караулил вот за этими березками, ждал своего подопечного, обвинявшегося в изнасиловании, и прятавшегося от правосудия и журналистов в отцовском доме. Через два дня девушка забрала заявление, оскорбление было компенсировано крупной суммой, и Миша злился – опять подонку сошло с рук.
Мишу завели во двор, он шел по выложенной гранитом алее, и думал о том, что во дворе их многоэтажки ночами собираются алкоголики, которые сломали все деревья и качели на детской площадке, которые мочатся в песочницы, и которых бесполезно увещевать, бесполезно им бить морды. Потому что они как птица-феникс возрождаются вновь и вновь, только не из пепла, а из грязи, которая чавкала под ногами и липла на обувь, когда Миша возвращался домой после работы и обходил алкоголиков стороной, потому что один в поле не воин, потому что против лома нет приема, потому что дома ждала мама, и он не имел права рисковать жизнью из-за песочницы. А здесь – Миша вдохнул полной грудью – такой чистый воздух и так волшебно пахнет хвоей. Это запах сосен, что темнеют в глубине участка, отделенного от леса только декоративной решеткой. Вокруг аллеи высажены вечнозеленые кустарники, в темноте белеет беседка, есть даже небольшой ручей с каменным мостом и ажурными перилами.
В огромном доме, больше похожем на замок, стояла тишина. Вслед за охранником, которого Миша про себя называл Бульдогом, он поднялся по лестнице, следом напирал бугай, который врезал ему в машине. Миша чувствовал себя арестантом, но старался не поддаваться страху, который, тем не менее, ледяной иглой покалывал в сердце.
Второй охранник остался у лестницы, Бульдог повел Мишу дальше. Они еще немного попетляли по коридорам, и, наконец, остановились перед высокой дубовой дверью с резными вставками по углам.
«Совсем зажрались, нувориши гребаные! – раздраженно подумал Миша, – только лакеев в ливреях не хватает!» – и спросил у Бульдога, который уже поднял свой кулак размером с маленький арбуз, чтобы постучать в дверь: