– Да будь ты проклят… Накаркаешь…
– Не боись, не подохнешь.
Степан Ефремов ждал их не в Канцелярии, а у себя дома. В халате.
– Ну? С чего началось?
Никто не помнил.
– Да вроде детишки задрались…
– Детишки? В Сибирь захотели?! – гаркнул войсковой атаман. – На Масленую человека убили… Нашли? – обернулся он к Кумшацкому.
– Не, не говорят…
Ясно было, что и не скажут. На Масленице кулачный бой – святое дело. За что ж человеку страдать?
– Ноне еще одного… Ваша работа? – обратился атаман к запроточным зачинщикам, которые и здесь всем своим видом являли непокорство.
– Нас в другом месте взяли, – оскалялись те и широким жестом показывали. – Весь народ – свидетель.
– Ага! Вот вы какие! Невиновные! Я вас таких, невиновных…
– На одном тебе кланяемся, – юродствовали рыковские. – Не вели нас доразу топить, дай спервоначалу Богу помолиться.
После того как отвечерял, был Ефремов добрый и понимал, что казаки еще от драки не отошли. Перемолчал, засунул пальцы за витой пояс с махрами, разглядывал битых да непобитых. Прошелся, задержал взгляд на Матвее, который вертел головой – не появится ли атаманская дочка.
– Ну а тебя чем наградить?
– Меня? – вскинул глаза юноша, помялся. – Надежду вашу за меня не отдадите? – и быстро добавил, уловив изменение в атаманском лице:
– Я по-честному…
Все замерли. Это почище рыковских причуд…
– Ты чей? – хрипло спросил атаман и прокашлялся.
– Ивана Платова.
«Неужели осмелился? Или сам не знает, что плетет?» – соображал Ефремов. И люди смотрели, затаив дыхание. Надо было что-то говорить…
– Ну, что… Уважил… – кивнул Степан Ефремов, выдавливая усмешку. Он нашел выход. – Ивана знаю. Но и ты не с простыми людьми роднишься. Батюшка наш, Данила Ефремович, дед Надежды, жалован в тайные советники, то бишь в генералы Российской империи. Жениться – так на ровне. Станешь генералом, приходи в наш скромный курень, поговорим.
Люди заулыбались.
Матвей насмешки не понял и, шагнув вперед, хотел сказать: «Побожись, Степан Данилович!»
– А пока, – властным окрепшим голосом продолжал атаман, – всех не в очередь в полки[31]. Всё. Идите.
Город спал, озаренный сиянием. У Дона, покрывая все звуки, стрекотали кузнечики. Поэтому и казалось, что город спит. Редко-редко неясный звук долетал из-за высоких черных стен и снова гас. Стрекот, звонкий стрекот в лунной ночи…
На другом краю города, у Протоки, крепко спал Матвей Платов, как спят уверенные, с чистой совестью люди. А вот мать его не спала. Сидела за столом, ушивала, харчи готовила с собой взять. Через комнату поглядывала на спящего сына. Лежит, раскинув руки, вены проступают. Расстегнутая рубаха обнажает мощные ключицы. Здоровый, худющий. Темная грива разметалась. А личико тонкое, нежное, и рот по-детски полуоткрыт.
Смотрит мать, наглядеться не может, и мерещится ей страшное: будет – не дай Бог! – лежать вот так же сын ее, загоревший от солнца, почерневший от ветра, и из-под раскинутых бессильно рук потянется к свету примятая падением трава. Война, она и есть война; то там то тут, слышно, приходят домой осиротелые кони – спаси и оборони, Царица Небесная! – а потом возвращаются уцелевшие казаки и рассказывают: загнались станичные ребята, нарезались на засаду… Ну что ты будешь делать?!.. А то были наши кормильцы в расплохе[32], не успели до коней добечь, ружья ухватить…
Плачут матери, убиваются, а их уж не вернешь…
Кто лучше матери своего дитя знает? Смотрит она на спящего Матвея: неосторожен, того и гляди в ловушку попадет, легко впутывается, но легко и выпутывается, и по природе веселый. Любит быть на виду, чтоб глядели на него, любовались, на любые жертвы готов ради славы, ради похвалы. А главное в нем все же доброта… И что вы за люди такие, донские казаки?
Уходит Матвей Платов на войну, уходит с радостью. Война – источник довольствия и богатства. Охота, рыбалка – это потом, если войны нет. Цари дополнительное жалованье дают, только чтоб не воевали казаки, не задирали соседей. Удержи их, попробуй!
Стоят казачьи полки в Польше с походным атаманом Поздеевым, стоят в Кизляре с Яковом Сулиным, десять тысяч донцов увел на турок Никифор Сулин, и столько же ушли на крымчаков с Тимофеем Грековым. Ефремов на Дону остатки подгребает.
В Войсковой Канцелярии, где все свои – браты, сваты и кумовья – Матвея, не спросясь, записали на Днепровскую линию, где отец его с полком стоял.
Раньше, уходя в поход, собирался полк казачий в единый круг, есаула выбирал и сотников. Теперь полковые командиры своей волей детей малолетних пишут к себе в полк полковыми есаулами. И казаки не против: есть надежда, что сын отца, отец сына в бою не бросят, помогут.
Матвею так и сказали:
– К отцу езжай.
Предупредили, чтоб все однообразно одеты были: кафтан синий, кушак малиновый.
Юный Платов по-хозяйски влез в сундук, порылся в отцовском платье, надел лучшее, в галунах и позументах. Мать вздохнула: очень уж пестро. Саблю, ружье подобрал, дротик… Взял с собой по-старшински трех коней. Последних с табуна увел. Двух гнедых, одного – серого в яблоках. На серого положил без спросу отцовское седло, на котором тот только к атаману ездил: выложенный серебром арчак, крытые подтершимся бархатом подушки, потник, обшитый немецким кружевом, прикрыл седло сверху суконным платком, шитым по углам зеленым шелком, и так же прикрыл расшитой чушкой немецкий пистолет к седлу. Полюбовался. Подтянул пахвы и подперсья. На второго положил простой монгольский арчак, а третьему лишь накинул на морду уздечку сыромятного ремня.
Оглядел хозяйство, потирая шею и подбородок. Недели через две все казаки соберутся, будут проводы. То-то бы покрасовался… но некогда.
Той же ночью, перед самым рассветом, Матвей уехал. Наскоро распрощался с задумчивой, утирающей углы глаз матерью. По обычаю, упал ей в ноги. Сонный Стефан, привыкший ничему не удивляться, держал у ворот коней.
– Как же ты собираешься?..
– По Несветаю и по Крепкой, а там до самой Берды[33].
– Ну, с Богом… Христос с тобой…
Верстах в ста за Таганрогом, от речки Берды начиналась и до самого Днепра тянулась, прикрывая южные пределы Отечества, Днепровская линия. Казачьи полки, раскинув пикеты по Берде и Конке, стояли в старых запорожских зимовниках, редких зеленых островках в желтом море выгоревшей степи и камыша.
Полковую избу Матвей определил по обвисшему голубоватому значку над одной из мазанок. Отца увидел сразу. Иван Федорович чертил что-то прутиком на земле среди склонившихся казаков, а потом выпрямился и резкими взмахами указывал в сторону моря и закатного солнца.
– Здорово дневали, – приветствовал Матвей, спешиваясь. Казаки оглянулись, не отвечая. Иван Федорович удивленно округлил глаза:
– Матвей?.. Ты чего?
– Да вот, приехал к вам. На службу, значит.
– Я ж тебя на хозяйстве оставил.
– Мать приглядит. Чего там… – махнул Матвей, становясь меж потеснившихся казаков.
– Ради кого я стараюсь? А? – запереживал отец, оглядываясь и будто ища сочувствия. Казаки молчали.
– Я ж не своей волей, – утешил Матвей. – Там нас всю станицу не в очередь в полки загнали. И трети не оставили.
– Вечерять, – крикнул из мазанки знакомый сотник; узнав приезжего, сказал удивленно: – Здорово, Матвей! – и, опять старшему Платову: – Вечерять. Хозяйка зовет…
Иван Федорович, приобняв сына за плечи, повел в мазанку, посадил за стол справа от себя, только потом, уже с ложкой в руке, спросил:
– Чего так строго?
Матвей неопределенно промычал с набитым ртом и сделал безнадежный жест.
Хозяйка, скуластая, раскосая, диковато-красивая женщина, суетилась у начерно разложенного очага, с любопытством поглядывала на красивого юношу. Два сотника, полковой есаул и писарь, ужинавшие с полковым командиром, безразлично налегали на приправленную мукой похлебку.