Литмир - Электронная Библиотека

Обстановка на фронте была тяжелой, не легче приходилось и Ленинграду. Начались бомбежки, после первой из них загорелись и несколько дней пылали Бадаевские склады. По ближним к ним улицам рекой тек расплавленный сахар. Чадным дымом горящего масла заволакивало все вокруг. В вышине, лавируя среди зенитных разрывов, выли «юнкерсы» и «хейнкели». Ночами пробравшиеся в город вражеские ракетчики наводили немецкие самолеты на объекты. Дежурившие на крышах и чердаках мальчишки, женщины, студенты, озлобленные предательской деятельностью ракетчиков в штатском, хватали их и сбрасывали с крыш, не ожидая, пока за ними явятся патрули или милиционеры. «Будем убивать и душить всякого, кто станет стрелять в небо ракетами!..» И не хватало духу пенять на эту жестокость людям, которые днем работали или учились, а ночи бессонно проводили в подъездах, на крышах, тушили зажигалки, ловили диверсантов, шептунов. Население Ленинграда поддерживало боевой дух в войсках. Выходили копать оборонительные сооружения все от мала до велика. Старики усачи с заводов приезжали в окопы, говорили с бойцами:

— Никак невозможно, чтоб наш пролетарский Питер отдать врагу. В гражданскую этого при нас не было, и не вам, сынки, заводить такую моду. Нам тогда как вопрос ставили старики: «Бросите окопы — мы в вас стрелять будем!» Теперь мы из молодых парней сами стариками стали, но вопрос ставим по-прежнему ребром, по-рабочему…

У врага хватило сил окружить город, но взять его штурмом оказалось за пределом возможностей. Стиснутый блокадой, изнуряемый бомбежками и обстрелами, обессиленный голодом, Ленинград и не помышлял о сдаче.

На самых ответственных, самых трудных местах обороны великого города стали пограничники: на охране ладожской «Дороги жизни», в Шлиссельбургской цитадели, на Лисьем Носу, у Сестрорецка, у Пулковских высот, близ Кировского завода… Голодные, вымотанные, ослабевшие бойцы и командиры погранвойск, принявших на себя охрану тыла, так же, как до войны на границах, бессонно и непоколебимо несли службу. Под бомбами, снарядами, минами, в гнилые дожди и в лютые обжигающие холода.

Живучая «эмка» военкома войск по охране тыла Ленфронта бригадного комиссара Гусарова появлялась всегда в самых накаленных местах обороны.

Никогда Сергей Ильич не отличался богатырским здоровьем — больше на силе духа выезжал, а теперь ему и вовсе было плохо. Когда-то после Сахалина вдруг обнаружили врачи каверны в легких. Но то, что в молодости обошлось, теперь сказывалось. Никому не жаловался военком, даже верному и внимательному Феде Коптеву, да только таял на глазах. На одном табаке держался. Приносили из Смольного «специальный», «генеральский» обед — блокадный, скудный. Но не садился один есть Сергей Ильич:

— Григорич, едим только вместе. Тебе, молодому, надо значительно больше, чем мне, вот мы и делим пополам. Ну, ну, садись, ты же знаешь, один я есть все равно не смогу…

Неистребимый гусаровский юмор одолеть были бессильны голод, и холод, и обстрелы. Если «эмка» на фронтовых дорогах или на улицах города попадала под огневой налет, Сергей Ильич нередко сам садился за руль. Когда близко разрывался снаряд и молоденький адъютант наваливался, стремясь по-мальчишечьи самоотверженно прикрыть комиссара своим телом, Сергей Ильич реагировал только в шутливой форме:

— Григорич, не нависай, не лезь на рожон — осержусь.

— Это, Сергей Ильич, у меня стадный инстинкт, — пытался под свист снаряда улыбаться старший политрук. — Кажется, что возле вас не заденет.

А потом, возвращаясь, они обсуждали чей-то мужественный поступок, чье-то смелое поведение в бою. А их собственная деятельность по сравнению с этими людьми казалась им обыденной, совсем не примечательной и уж вовсе не героической. Однажды на Ладоге они увидели картину: на зенитную пулеметную точку начал пикировать «мессершмитт». Политотдельская «эмка», точно заговоренная, стала на дороге у КПП, с которого начиналась «Дорога жизни». Находясь поблизости от пулеметной «счетверенки», Гусаров точно позабыл, что его самого, и адъютанта, и шофера может той же очередью прошить воющий самолет. Военком залюбовался бесстрашным пулеметчиком, прикрывавшим КПП. Красноармеец и не думал уходить в укрытие. «Мессер» сделал заход, промазав, пошел на разворот и, злобно завывая, спикировал снова. Но и на этот раз не ушел боец в окоп.

— Получи, гад, за все! — кричал он. — На тебе, на!

— «Счетверенка» влепила-таки меткую очередь в стервятника, он задымил и пошел на снижение. А пулеметчик закричал от радости и заплясал даже:

— Так всегда с вами будет со всеми, гады, фашисты! А ну, кто еще?!

Когда военком подошел, красноармеец дисциплинированно вытянулся.

— Как ваша фамилия, товарищ, — спросил Сергей Ильич, — какой вы части?

Он оказался комсомольцем-пограничником из подразделения, прикрывающего «Дорогу жизни». Все его товарищи дали клятву — не уходить в укрытия во время штурмовок и бомбежек, надежно прикрывать машины с продовольствием, идущие по льду Ладоги.

— А я вас знаю, товарищ комиссар, — сказал боец. — Вы к нам приезжали в комендатуру, когда мы через финнов пробились. Вы тогда билеты партийные вручали.

— Не помню вас, товарищ боец, — признался Сергей Ильич.

— Я тогда не подавал в партию, — сказал пулеметчик. — Считал себя еще не подготовленным.

— А теперь?

— Теперь пришло мое время. — И оглянулся. Вдали на льду дымил сбитый им самолет. По ледовой дороге шли нескончаемой цепочкой машины: в Ленинград — с продовольствием, из города — с женщинами и детьми.

— Я бы не раздумывая дал такому человеку партийную рекомендацию, — задумчиво сказал Коптеву бригадный комиссар. — Нет, не зря мы, политработники пограничных войск, ели свой хлеб. Выросли люди, такие, как этот юноша. В него «мессер» хлещет из всех стволов, а он в ответ — меткую очередь, а к ней в придачу — вызов на поединок любому фашисту. Так-то, Григорич! Горжусь и я, что посильный вклад внес в воспитание этого поколения…

Дел у военного комиссара по охране войскового тыла Ленинградского фронта хватало на полные сутки. Только малая часть ночи отводилась на отдых, да и то не всегда.

Писал жене в эвакуацию, в Камышин:

«Я работаю так, как необходимо сейчас».

«Работы много, но она глубоко удовлетворяет, так как чувствуешь свою полезность для народа, родной страны».

Из письма жене в самую тяжкую пору блокады:

«Я никогда не увлекался ни одной местностью, а сейчас, родимая, я люблю (при полном отсутствии в моей натуре сентиментальности), сильно, глубоко люблю этот героический город, его улицы, дома, Неву, людей. Ну, об этом поговорим особо, когда встретимся лично».

Ей же летом сорок второго:

«…Белые ночи начались, кругом зелено. Хоть на 10–15 минут в 3–4 часа ночи выбегаю на улицу и любуюсь Ленинградом. А я действительно глубоко стал любить его, он мне как-то сердечно стал дорог».

Сорок лет Сергею Ильичу исполнилось 8 сентября 1941 года. Именно в этот первый день блокады он оказался в самом пекле сражения за великий город и новое боевое крещение выдержал с честью.

«…Крепко знаю, что немчуру побьем и заживем по-хорошему. А пока трудности нужно воспринимать как способ увеличения нашей злости против гитлеровцев».

«Ириска, ох и хотел бы я тебя сейчас увидеть, да враги мешают. Ничего, дочушка, мы их всех излупцуем и будем жить хорошо. Люби маму, слушайся ее, люби свою родную советскую землю, свой народ. Будь умницей, учись».

Сергей Ильич, находясь в разлуке с семьей, оставался ее главою: добрым, верным, заботливым мужем, внимательным отцом-другом, отцом-учителем.

«Родная, любимая и единственная моя Дорушка. Я не особенно говорлив, тем более — не мечтатель, но иногда (именно до острой боли) хочется увидеть тебя, поговорить хотя бы 5 минут… По существу говоря, это простая, человеческая, товарищеская грусть по тебе, любимая моя, моя единственно родная feigele [птичка].

Не сердись, любимая, на безалаберность этого письма. Оно не от мысли, а от сердца (хотя и путано, но я излагаю в нем мою всегдашнюю, глубокую и искреннюю любовь к тебе)… порождение моей вдохновенной влюбленности (по секрету, Донька, это, ей-богу, влюбленность, хотя я люблю тебя не год, а 17 лет).

Будь счастлива, мой дорогой, любимый товарищ!

Твой искренний друг Сергей».
83
{"b":"171340","o":1}