Тимоша понял, что здорово ошибся, явившись к воротам замка сам-один, подобно страннику или же просителю.
— Люди мои все до одного остались в Нарве. И мне просто некого было послать во дворец.
Щеголь молча переломил бровь и, ничего не сказав, плавным мановением руки пригласил посла пройти в ворота.
Встретивший Тимофея щеголь был секретарем Иоганна Панталеона Розенлиндта, государственного секретаря Швеции по иностранным делам, и встречи иноземных послов были для него привычным и даже изрядно опостылевшим делом. Однако ни разу еще ему не приходилось встречать посла таким образом — без свиты, без кареты, промокшего под дождем, прибредшего пешком к воротам замка.
И секретарь, ведя посла в кабинет Розенлиндта, осторожно поглядывал на него, пытаясь понять, что за человек идет рядом, надменно вскинув голову и гордо выпятив нижнюю губу.
Иоганн Панталеон Розенлиндт усадил посла за низкий овальный столик и угостил горячим крепким кофе. Розенлиндт почти сразу же успокоился: князь говорил с достоинством, латынь его была чиста, грамоты в полном порядке.
Решив выждать и при первом разговоре не касаться существа дела, Розенлиндт приказал отвести трансильванскому послу один из покоев в замке, перевезти с корабля оставленные там вещи, а тем временем узнать, что за птица прилетела в Стокгольм и что этой птице здесь нужно?
Следующим утром Тимофей понял, почему церковный служка так плохо говорил с ним на латыни и почему караульный офицер вообще не мог сказать ему на этом языке ни одного слова.
Швеция была протестантской страной, и всякого, кто говорил на латыни, подозревали в связи с папой — врагом протестантов. Зато многие здесь знали немецкий язык, и Тимофей бродил по Стокгольму, перебрасываясь немецкими фразами, в ожидании, когда Розенлиндт представит его канцлеру шведского королевства Акселю Оксеншерне, графу Сёдермёре.
Однажды, гуляя по берегу купеческой гавани, Тимофей увидел трех человек, громко разговаривающих по-русски. Люди эти носили с телеги на корабль кованые котлы, пластины для доспехов, медные доски — «плоты», тонкие листы зеленой меди — латуни — и небольшие увесистые мешочки, набитые медными же «шкилевыми» деньгами.
Анкудинов знал, что и «плоты», и мелкие «шкилевые» деньги в России идут на переплавку и перепродажа их дело весьма для купцов доходное.
Приостановившись, Анкудинов издали наблюдал, как трое, разгрузив телегу, отпустили возчика и медленно побрели по набережной. Чуть поотстав, пошел за ними и Тимофей. Вскоре русские подошли к запертым воротам. Стукнули условным стуком. В отворившемся оконце показалась кудлатая, бородатая голова.
— Свои, свои, — загалдели русские.
— Вижу, не слепой, — огрызнулся кудлатый.
Трое пронырнули в приоткрытые ворота. Тимофей вздохнул и побрел восвояси.
Дождь, не утихавший неделю, тоска, безлюдье, немота окружавших шведов неумолимо влекли его к высокой стене русского подворья.
Однажды он увидел, как из ворот вышли те трое, что встретились еще в гавани. Тимофей быстро пошел навстречу и резко остановился в двух шагах от них.
— Здорово, православные! — проговорил он бодро и звонко.
Русские приостановились, недоуменно глядя на свейского немца — темно-русого, худощавого, с надменно выпяченной губой, в круглой шляпе, в коротких, до колен, штанах, в чулках и башмаках с пряжками.
— Будь здоров, добрый человек! — ответил ему широкоплечий бородач с длинными, до плеч, волосами.
— Пастырь духовный будешь? — спросил Тимоша длинноволосого.
— Сподобил господь, — смиренно ответил тот. — Поставлен на русское подворье новгородским владыкой.
— А звать тебя как? — спросил Тимофей.
Поп смешался. Было видно, что он никак не может понять, кто этот иноземец, столь чисто говорящий по-русски.
— Меня-то? — переспросил поп. — Меня-то зовут Емельяном. А как прикажешь называть твою милость?
Тимоша отставил ногу вперед, левую руку упер в бок.
— Меня, отче Емельян, звать князем Иваном Васильевичем.
Двое спутников Емельяна и сам поп быстро сорвали шапки, закланялись, с любопытством глядя на русского князя в немецком платье.
Тимоша, избегая расспросов, спросил сам:
— А вы кто такие будете?
Мужик постарше быстро ответил:
— Я, княже, новгородский торговый человек Мишка Стоянов. А это, — показал он на стоявшего рядом с ним высокого молодого парня, — товарищ мой Антон-ладожанин, по прозвищу Гиблой.
Тимоша всем троим — на немецкий манер — по очереди подал руку. Все трое с великим вежеством и бережением руку ему пожали, будто не руку он им протянул, а малую фарфоровую чашечку из страны Китай.
Поп Емельян спросил осторожно:
— А твоя княжеская милость в Стекольне давно ли?
— В Стекхольме я вторую неделю, — ответил Тимоша коротко и на немецкий манер чуть коснулся пальцами поля шляпы, прощаясь.
Однако и попа Емельяна, и его спутников одолело великое любопытство. Как это — русский князь вторую неделю в Стекольне и ни разу не был на подворье? Ни в баню не приходил, ни в часовню, а вместо этого гуляет по городу в немецком платье и вроде никакого дела не правит.
— Зашел бы, твоя княжеская милость, к нам на подворье в баньке попариться да свечечку в часовенке возжечь, — проговорил Емельян ласково.
— Спасибо, отче, на добром слове. И то зайду.
— Приходи сегодня к вечеру. Поснедаем чем бог послал.
Тимоша, прощаясь, опять подал новым знакомцам руку. На этот раз они все, как сговорившись, крепко ее пожали и кланялись уже не столь низко.
В начале июня 1651 года в Стокгольм прибыл русский посол стольник Герасим Сергеевич Головнин. Встречать его прибыл Яган Розенлиндт, ближний королевин человек, по-московски не то дьяк, не то думный дворянин, в сопровождении кавалеров в кирасах и латах. Головнин Ягана видел год назад в Москве, когда приезжал он переговаривать о бесчестье Логвина Нумменса, опасаясь, чтобы из-за того воровского псковского дела не было бы какого лиха между Русским государством и свейской короною. Яган то дело уладил быстро и многим в Москве пришелся по нраву: был умен, прост, по-русски говорил так, будто в России родился.
Увидев Ягана, Головнин душою потеплел, быстро сошел с корабля на берег. Яган так же проворно сошел с коня, пошел к стольнику с протянутыми встречь руками.
Справившись о здоровье государыни и государя и о собственном здравии друг друга, Розенлиндт и Головнин пошли к карете и сели рядом на лавку, будто бы были они не разных государей подданные, а стародавние приятели.
«Вот ведь люторской веры человек, а много приятнее иного православного», — покойно и ласково думал Головнин. И чуял: будет его посольство удачным и скорым.
Передав Розенлиндту грамоты, Головнин откланялся и поехал на русское подворье, кое прозывалось также Францбековым гостиным двором, по имени первого русского резидента в Стокгольме Димитрия Фаренсбаха, поставившего и церковь, и лабазы, и баню, и иные строения.
Когда карета подъехала к подворью, ворота его были распахнуты настежь, а перед ними стоял поп Емельян в ризе, тканной серебром, с серебряным же крестом в руке. За ним, празднично одетые, стояли торговые люди из Тихвина, Новгорода, Ладоги, Ярославля.
Головнин приказал в ворота не въезжать. Степенно вылез из кареты и, подойдя под благословение, важно пошел на подворье, махнув королевским форейторам: езжайте-де прочь, вы мне более не надобны.
После краткого молебна и долгого мытья в бане поп Емельян был зван к послу — есть с ним за одним столом.
Головнин сидел под образами в чистой рубахе тонкого полотна, распаренный, красный. Сидел он распояской, ноги сунул в валяные сапоги с отрезанными голенищами — получалось не больно лепо, зато ноге тепло, легко и мягко.
— Ну, отче Емельян, говори, како живется вам всем в Стекольном городе?