Вот настал и мой час. В декабре 1802 года, нарядив меня и брата Нила в зеленые сюртуки с стеклянными пуговицами, в средине коих были из фольги звездочки, и в тафтяные высокие стеганые шапки на вате, в конце коих находились большие пуговицы, обернули нас в заячьи шубы, крытые нанкой. Сборы в дорогу в старину были большие: за полгода говорили, что нужно ехать к Рождеству, за несколько недель соседи прощались, сбирали экипажи, служили молебны, повозки были за неделю у крыльца. <…> За три дня изготовили дорожные кушанья. Настал, наконец, час разлуки; дворня, вся до единого, не исключая малолетних у матерей на руках, собралась; плач и рыдание сопровождали наш поезд. Не буду описывать дорогу; помню только, что мы везде останавливались в крестьянских избах для ночлега и покормки лошадей. Тогда харчевен или постоялых дворов было мало.
По приезде нашем <из Порхова> в Петербург <…> меня с братом Нилом отвезли вскоре в корпус, тот же, где был старший наш брат, и родители наши вскоре уехали в свою деревню. Первое время в корпусе мне было чрезвычайно скучно и единообразно. Нас приняли сверх комплекту, надели толстые солдатские мундиры; но по просьбе родителей наших мы спали с комплектными, у которых как мундиры, так и все содержание было гораздо лучше сверхкомплектных, у коих было все солдатское.
Обмундировка наша была следующая: поярковая треугольная шляпа с шерстяным кордончиком, мундир довольно длинный, зеленый, с красным высоким воротником, голова напудрена, сзади заплетены с боков маленькие косички в три прядка, а посредине коса с подкосником, обернутая черной лентой, белая портупея, застегнутая поперек портами, спереди оной медная пряжка, белые суконные исподницы, башмаки тупоносые с медной пуговицей.
Нас поместили в 1-й класс, потому что мы знали только читать по-русски и больше ничего. Как теперь помню, что в классе нашем были два брата Ганнибалы, Федор и Иван, весьма черные лицом и телом, с курчавыми черными волосами и большими белыми глазами и зубами. С нами были и солдатские дети в одном же классе. Учителями нашими были солдатские воспитанники из музыкантов.
Директор наш любил удовольствия; для своих детей, кадет и девиц он учредил домашний театр у себя на дому на чердаке, в коем играли кадеты и его сыновья, они же и женские роли; из них был недурен кадет в женской роли Лямин, который впоследствии взят цесаревичем <Константином Павловичем> в конную гвардию юнкером. <…> Иногда сбирались танцевать у директора, и кадеты играли в бильярд. Могли везде кадеты быть в партикулярном платье и всегда по просьбе были отпускаемы домой, часто и не в праздник; девицам тоже был отпуск из корпуса с родственниками, а часто и со знакомыми <…>.
Учителя наши были неважные, и на успехи кадет никто не обращал внимания до того, что некоторые были в классах, а другие играли на дворе в мяч и чехарду.
В 1805 году <…> по увольнении <в отставку> директора Веймарна многие очень сожалели, что лишились отца: так его называли кадеты. После него преобразовался совершенно корпус: отделение девиц переведено в другой дом, солдатская рота в Рамбов[3], уничтожены сверхкомплектные, все были разделены на две роты. Директором назначен полковник <Федор Иванович> Ген, офицеры даны из армии и гренадеров. Ротными командирами назначили двух капитанов — Эбергарда и Свечина; они оба были строги до чрезвычайности. Эбергард, чахоточный, сухощавый и никогда не улыбался, сек кадет без пощады и, кажется, сам наслаждался, до того, что многих полумертвых выносили в лазарет, а г-н Свечин не уступал злостью и варварством Эбергарду. <…> Секли <…> на скамейках солдаты, и нередко давали до 700 розог и более. Жестокость сих варваров известна была многим.
Дали лучших учителей, перестроили дом, и корпус принял один вид с прочими корпусами.
Я забыл сказать, что с 1805 года уничтожили на голове пудру и косу, а с 1807 года дали кивера и портупею через плечо. <…> Директор наш Ф. И. Ген приказом по корпусу установил, чтобы отпускаемые в праздник кадеты никак бы не ходили к параду, что бывал у дворца каждое воскресенье; но как обыкновенно всякое приказание в последствии времени забывается, так же и сие. <…>
Я утром вышел погулять и, встретясь с кадетом нашего корпуса Зеничем, условились идти в Эрмитаж, куда свободно пускали нас по билетам, которые легко можно было достать, и, проходя мимо дворца, видим развод и государя. Как же пройти и не взглянуть.? Мы остановились, но что же? Не прошло пяти минут, как подошел к нам директор, спросил наши фамилии и велел идти в корпус; всякий может вообразить, каким страхом мы были поражены. И, отойдя от дворца, не рассудили вернуться в корпус, а пошли каждый по своим квартирам и явились в корпус к вечеру со всеми вместе.
На другой день в обед наш пришел директор и спросил нас; мы встали, извиняясь, что не нарочно, но проходя мимо остановились. На сие не получили никакого возражения, а вечером фельдфебель Ходовский показал нам письменный приказ директора, в коем было сказано: «Кадеты 2-й роты Андреев и Зенич ослушались приказа и были на параде найдены г-ном директором, за каковое ослушание при собрании всей роты наказать их розгами». Я сознаюсь, ночь всю провел без сна.
В 9 часов пошли в классы. Куда тут науки и уроки! Меня не помню, что спросили, я не отвечал, хотя по обыкновению кадеты мне подсказывали и давали знать знаками; но я был растерян и за сие поставлен среди классов на колени. В это время входит инспектор Шумахер. Увидя меня, повернулся и сказал: «Экой болван!» Но я был равнодушен и думал, что меня будут терзать.
Пришла пора, вышли из класса, построили роту, повели обедать. Разумеется, я до обеда не дотрагивался; кончился обед, начали выносить лишние столы (ибо залы у нас не было, потому что дом перестраивался наш, а мы жили в наемном <…>, комнаты были малы, рота поместиться не могла), привели всю роту, поставили скамью длинную, явились палачи-солдаты с ужасно длинными мокрыми розгами, и за ними не замедлил прийти главный капитан Свечин; вызвав меня и Зенича на средину, велел прочитать указ. Куря сигарку, он мигнул нам, и я первый повалился на скамью. Не помню, что я чувствовал, пожар, огонь, боль, но к счастью, оробев, я мало подавал голосу; меня кончили и сняли. Но ужас был Зеничу; несчастный кричал во всю глотку, и его, как имеющего хороший голос, по словам капитана, секли без пощады; считавшие по обыкновению удары прочие кадеты сказали, что мне 80, а Зеничу 533 удара были наградою за любопытство развода.
Мне шел уже 17-й год, но успехи по наукам очень слабы: я был еще во 2-м классе. Я думал: что делать? Офицером буду не скоро и очень не скоро, разве чрез пять или шесть лет. Как быть? Блеснула мысль: буду проситься из корпуса в отставку. Решил и написал батюшке о моей болезни и прочее, выдумал многое. Отец мой рассудил и разрешил мне выйти, <…> и я чрез неделю оставил ненавистный мне корпус, где я провел семь лет. <…>
Вот я на свободе и нимало не помышляю, что я буду делать и какую теперь разыгрываю роль. Нанял я недорого подводу и приехал к отцу. Первое его слово: что ты и чем будешь заниматься? Куда думаешь вступить в службу? Я еще ничего не обдумал, но отвечал: «Как вам будет угодно!» — «Хорошо, живи дома, и что из тебя выйдет». Я же с первого шагу так соскучился, что не знал, что делать; и наконец блеснула мысль благая: я прошу отца отпустить меня в Петербург, где я сам определюсь в Дворянский полк, называемый тогда волонтерным, из дворян устроенный 1807 года, в коем были дети, старики и отцы с сыновьями. Он состоял при 2-м кадетском корпусе. Отец мой одобрил мой выбор, благословил и к новому 1810 году отправил меня, дав в дорогу 50 рублей ассигнациями. Я был Крез.
По приезде в Петербург, имея свидетельство о дворянстве губернского предводителя, я чрез неделю был принят в корпус волонтером во 2-й батальон. Явясь к батальонному командиру Энгельгардту, я сознался ему, что был в корпусе Военно-сиротском, откуда вышел по болезни, и учился математике, знаю читать и писать по-французски и по-немецки, географии хорошо (это я не прибавил, потому что любил сию науку), историю, рисовать, ну словом, что меня учили. Я был принят милостиво <…> как воспитанный хорошо. Буду офицером чрез 6 месяцев!