Вне стен школы времяпрепровождение юнкеров и подпрапорщиков обусловливалось, конечно, тем, в какой семье они жили, в каком обществе вращались и какими каждый из них мог располагать денежными средствами. Последнее обстоятельство способствовало тому, что в кавалерии было более кутежа, чем в пехоте. <…>
Вход в рестораны, кофейни и т. п. благородные кабачки был нам воспрещен, но запрет этот легко обходился благодаря тому, что в большинстве сих заведений существовали отдельные ходы, ведущие в особые кабинеты, куда мы и пробирались совершенно свободно. <…> Впрочем, так как их посещали преимущественно днем, то и кутеж там шел более сдержанный; вечерние же собрания обыкновенно происходили у которого-либо из товарищей, проживавшего на квартире холостого брата или при родственниках, слишком снисходительно относившихся к проказам молодежи; иногда же просто в импровизированном помещении, временно нанятом самими юнкерами. Тут мы бесились, кто во что горазд, и старались отличиться друг перед другом в жертвоприношениях Бахусу. Ужин завершался иногда варением жженки, причем сахар растапливался не иначе как на скрещенных над кастрюлей саблях: того уж гусарские предания требовали!
Подгуляв как следует, расходившиеся юноши нередко отправлялись доканчивать ночь в другие веселые места. К числу подобных веселых мест принадлежали и так называемые танцклассы, где собиралось общество обоего пола для упражнений в хореографическом искусстве. Что уже это было за общество — можно себе легко представить! Наша военная молодежь наезжала туда не столько для забавы, сколько для скандала, и одно из главнейших ее наслаждений состояло в том, чтобы затеять побоище с мирными гражданами и изгнать их из танцевальной залы <…>.
Что касается соблюдения правил воинского чинопочитания, выражаемого в отдавании чести встречающимся офицерам, то никто не был исправнее подпрапорщиков и юнкеров. К этому отчасти подстрекало нас желание отличиться от воспитанников кадетских корпусов, которые отдавали честь довольно небрежно. Так как мы почитали себя выше кадет, то походить на них в чем бы то ни было считалось у нас признаком дурного тона.
Для телесного упражнения учеников в школе недоставало главного — гимнастики, хотя таковая существовала во всех прочих военно-учебных заведениях. <…> Физику нашу развивали преимущественно одиночным ученьем со всеми тонкостями тогдашнего рекрутского устава. Свежо предание, но верится с трудом, через какие мудреные штуки проводили тогда новобранца, чтобы сделать из него настоящего солдата. В школу для обучения воспитанников фронту прикомандированы были унтер-офицеры разных гвардейских полков, поглотившие премудрость «одиночки» и долженствовавшие посвящать нас во все ее таинства. Начинали с обучения стойке, поворотам и полуоборотам, и когда новичок достигал в этом надлежащей степени совершенства, тогда приступали к маршировке. Маршировали тихим, скорым, вольным и беглым шагами; но и к этому приступали не вдруг, а начинали с так называемых учебных шагов, которых было три: в три приема, в два приема и в один прием. Этим учебным шагам (при которых требовалось вытягивание носка по возможности на одну линию с верхней частью ноги) придавалось очень важное значение.
Когда новичок оказывался достаточно преуспевшим в одиночной выправке, ему нашивали погончики на куртку и давали в руки ружье. <…> Мы не скоро привыкали с ним справляться, благодаря существовавшему тогда нелепому правилу держать ружье в левой руке, под приклад, причем требовалась совершенная вертикальность его положения. С непривычки всех нас кренило на левый бок, и все мы сначала изображали под ружьем весьма карикатурный вид, особенно во время маршировки шагом «Журавлиным» (то есть тихим).
Когда новичок приучался держать ружье, тогда приступали к обучению его ружейным приемам, коих было великое множество. Тут тоже соблюдалась известная постепенность: начинали с отдавания чести (на кра-ул!), а кончали примерным заряжанием. Последний прием был особенно интересен: он разделялся ни более ни менее как на двенадцать так называемых темпов[24], и хотя в настоящем деле, конечно, никогда не употреблялся, но должен был приучать солдата к последовательности в порядке заряжания ружья, которое тогда было еще кремневым. Кажется, на второй или третий год моего пребывания в школе нам дали ружья пистонные, и тогда число темпов значительно сократилось.
Соответственно успехам, оказываемым по фронту, воспитанники у нас делились на три разряда: каждый разряд обучался отдельно[25], а один раз в неделю, по субботам, все разряды сводились для общего ученья, составлявшего специальность нашего ротного командира, полковника Л., который постиг все тонкости стойки, маршировки и ружейных приемов. От времени до времени, когда изобретался новый фортель по фронтовой части, приглашался на эти ученья какой-нибудь «артист» из кадровых офицеров тогдашнего Образцового полка (служившего рассадником учителей для всей армии), и тот показывал нам уже такие фокусы, что мы только диву давались.
Охотников до этой фронтовой эквилибристики между нами являлось немного; мы, хотя и были очень юны, однако сознавали ее бесполезность для настоящего дела; но в те времена военному человеку без нее нельзя было и шагу ступить; весь служебный успех на этом зачастую основывался. <…>
Так как в описываемое мною время воспитанников военно-учебных заведений считали нужным приучать, с самого раннего возраста, к солдатскому быту, то все эти заведения, находившиеся в столице, к весне сводились в батальоны и полки, принимали участие в смотру на Марсовом поле (так называемом майском параде) и потом выводились в лагерь, расположенный около Петергофа. <…>
Выступали мы в лагерь обыкновенно уже под вечер, так как переход в Петергоф совершался с ночлегом. <…> Не знаю, где останавливались другие корпуса; школа же ночевала в деревне Ижорке, близ Стрельны. О ночлеге этом, воспетом еще Лермонтовым (в его нецензурной поэме «Уланша»)[26], мы, новички, слышали уже много рассказов от своих старших товарищей и, конечно, сгорали желанием вкусить всех прелестей разыгрывавшейся там ночной оргии.
По приходе в деревню нас размещали по избам, назначенным высылавшимися вперед квартиргерами; в каждой избе помещалось по отделению. Нас встречал уже накрытый стол с казенным ужином; но до этого ужина почти никто не дотрагивался. Начальник школы и ротный командир обходили все избы и, конечно, находили все в большом порядке и благочинии; но по удалении их декорация переменялась; казенные явства исчезали со стола и поступали в распоряжение прислуги, а на место их являлись разные закуски и целая батарея вин, которые предварительно закупались отделенным унтер-офицером на общую складчину. Тут начиналась безобразная попойка, приправленная циническими песнями, анекдотами и т. п. Мне было при первом походе в лагерь всего 15 лет; пить я, конечно, не имел никакой привычки и потому скоро совсем охмелел и уснул, подобно многим другим товарищам, тут же, в избе, на постланной на полу соломе. Что происходило после того, я не знаю, но думаю, что взрослые юноши не ограничивались одною попойкой, а завершали ночь и другими увеселениями в таком же вкусе.
На другое утро вся эта молодежь просыпалась (если спала) в том милом состоянии, которое у немцев называется, неизвестно почему, Katzenjammer[27]; я, по крайней мере, чувствовал себя совершенно расстроенным и пришел в нормальное положение лишь после купанья в море, которое от Ижорки, к счастью, было всего в нескольких шагах.
Наш класс был последним, принимавшим участие в вышеописанном кутеже. Между многими благими нововведениями Сутгоф решил положить предел и тем безобразиям, которые творились во время ночлега в Ижорке. На следующий год нас, к общему нашему огорчению, уже не оставили по избам без всякого надзора, но поместили всех в манеже Конной артиллерии, находящейся в Стрельне, и оттуда, без разрешения дежурного офицера, никто не выпускался. <…>