— Ты еще молод, — сказал я, — перед тобой целая жизнь. Я стар. Я уже прожил свою жизнь. Будет неправильно, если я возьму твое сердце, и я этого не сделаю. Но я благодарен тебе. Ты — благородный и очень храбрый.
Я посмотрел на Анну. Потом на Алана.
— Хорошо?
— Нет, — ответил он. — Я — клон.
— Это правда, — ответил я. — Но ты можешь быть тем, кем хочешь.
— Я больше никем не могу быть.
— Можешь, — возразил я.
— Я не могу быть тобой.
— Тебе и не надо.
Он посмотрел на Анну.
— Пожалуйста, — сказал он.
— Нет, — покачала головой Анна.
Он взглянул на меня.
— Нет, Алан, — настойчиво повторил я.
Больше мы не сказали ни слова. Алан вернулся в спальню Анны и запер дверь.
Всю ночь и почти весь день я думал о предложении Алана и о своем ответе, который теперь казался банальным и легкомысленным, несоизмеримым. День уже клонится к вечеру, и все это время Алан не выходил из спальни Анны, разве что в туалет (мы решили не подстерегать его во время этих вылазок). Как минимум сутки мы не видели, чтобы он ел. Анна боится, что он уморит себя голодом.
Самое главное, что можно сказать о его предложении — оно не было просто жестом. Если бы я согласился принять его сердце (Анна убила бы меня первого), он отдал бы его мне. Он понимает, что такое смерть. Из бесед с Анной после того, как мы ему рассказали правду, Алан знал, что обязательно умрет, если у него забрать сердце. Как ни крути, это было героическое предложение.
Но я не могу понять, почему он это предложил. Пусть Анна права, и он действительно беспокоится обо мне больше, чем показывает; но это не объясняет, почему он хочет умереть так, чтобы я смог прожить еще пару бесполезных, лишних лет.
Дело вот в чем: в готовности Алана пожертвовать собой ради меня и таким образом выполнить свое предназначение клона нет ничего революционного. Наоборот, как ни парадоксально, эта готовность полностью человеческая. Определенно, это первый и последний раз, когда клон предлагает себя своему оригиналу по доброй воле. Впрочем, это вообще происходит впервые — клон осуществляет свою добрую волю любым значимым способом. Алан не сможет это четко сформулировать, но, думаю, понимает на подсознательном уровне.
И вот еще что: из наших бесед Алан понимает, что, вырвавшись из Отчужденных земель, он стал представлять серьезную и недопустимую угрозу правительству. Поэтому везде, куда бы он ни направился, его будут преследовать, пока не схватят, а когда схватят, казнят. Он также понимает — конечно, приблизительно, — на что будет похожа его жизнь под покровительством организации Анны, сколько бы времени это ни длилось. Если он окажется у них (а он уже у них) и станет им содействовать, его будут демонстрировать при любой возможности выйти из укрытия. Он станет общественным лицом движения. От него потребуют высказываться против идеи клонирования и клонов. Выступать против самого себя. Быть собственной Немезидой. Можно с уверенностью сказать, что Алану не нравится ни одна из этих альтернатив. Я полагаю, что он предпочел помочь мне, вместо того чтобы умереть в руках своих создателей или безжалостно злословить в руках своих хранителей.
Своими размышлениями я ни в коем случае не хочу обесценить его предложение, просто пытаюсь его понять. Мне кажется, если бы он мог или хотел говорить об этом, он бы признался, что, учитывая альтернативу, решение отдать мне сердце было не просто «героическим». Я думаю, его решение служило для того, чтобы он мог проявить альтруизм, скопировать его (простите меня) и таким образом войти или почти войти в человеческое общество, стать человеком. Он идеализирует и печальным образом переоценивает и это общество, и человеческую личность. Но я верю, что он нашел единственный способ участвовать в человеческой жизни независимо от того, будет ли у него шанс выжить: отдать мне свое сердце.
Если бы Алан оказался на моем месте, и ему потребовалось бы сердце, а я оказался бы на его месте, со здоровым сердцем, которым мог пожертвовать, сделал бы я такое же предложение? Нет.
Прошло три дня. Сегодня 29 сентября. Дни были удручающими и тоскливыми. Я не написал ни слова.
Когда Алан появился снова — он не выходил из комнаты, и мы не видели его с вечера, когда он сделал свое предложение, — было время ужина, 26 сентября. Мы закончили есть, но не вставали из-за стола. Алан сел, как ни в чем не бывало, словно между нами ничего не произошло. Спросил Анну, не найдется ли чего-нибудь перекусить.
— Ты, должно быть, ужасно голоден, — сказала она.
— Я ужасно голоден, — согласился он.
Анна наполнила тарелку и поставила перед ним.
— Спасибо, — поблагодарил он. — Думаю, мне понравится.
Мне кажется, в тот момент Анна уже знала, что будет дальше, что решил сделать Алан. Я был рад видеть, как он ест, и Анна тоже, но я — я плохо в этом разбираюсь — даже не подумал о том, что он мог размышлять над каким-то решением.
Его поведение было, я бы сказал, очень милым, оно совершенно ничего не предвещало. Утолив голод, Алан сказал, что хочет нас кое о чем спросить. Он был достаточно любезен, чтобы обращаться и ко мне, но было ясно, что он хочет поговорить именно с Анной.
— Как мне умереть? — спросил он у нее.
Он был спокоен. Точно таким же тоном он мог спросить, где у нас хлопья.
— О чем ты спрашиваешь? — испугалась Анна.
Она все прекрасно поняла.
— Я спрашиваю, как мне умереть? Я не знаю, как умереть. Как ты это делаешь? Расскажи мне.
— У тебя нет причин умирать, — сказала она.
— Нет причин, — повторил он. — Как ты это делаешь, Анна?
С этого обмена репликами началась дискуссия о том, как Алан определяет смерть. Беседа продлилась почти два дня и донельзя утомила Анну, немного меньше — меня, а Алан был неутомим. В ходе этой дискуссии — я принимал в ней участие время от времени, между приступами неодолимой дремоты — мы не сумели ничего сказать, не смогли его отговорить, заставить отказаться от своего решения. Потом Анна настояла, чтобы мы больше не говорили об этом и не тратили зря оставшееся время, что бы нас ни ждало впереди.
Почти в самом конце разговора Анна неохотно ответила на изначальный вопрос Алана, который он не уставал задавать.
— Когда придет время, — сказала она ему, — и если ты не передумаешь, я найду способ.
— Я не передумаю, — ответил Алан.
— Надеюсь, что передумаешь, — сказала она. — Я молюсь, чтобы ты не захотел.
— Когда настанет время?
— У нас есть время до тридцатого.
— Какое сегодня число? — спросил он у меня, математика.
Сначала я хотел ему солгать, смошенничать, но все же сказал правду.
— У нас четыре дня, — повторил он и с того момента скрупулезно их отсчитывал.
Все оставшееся у нас время Анна старалась сохранять самообладание и душевное равновесие — ее самообладание, ее душевное равновесие; Алан держал себя в руках и был на зависть спокоен. Она придумывала разные занятия. (Я не мог быть полноправным участником ее затей, поскольку проводил большую часть времени в постели.)
— Я чувствую себя Шехерезадой, — как-то сказала она мне, а потом объяснила, что имеет в виду.
Она поняла, что ее план — спонтанный, вызванный конкретными обстоятельствами, — в итоге привел лишь к тому, что ей придется вернуть Алана организации. Она не должна была так стараться. Она не была счастлива или спокойна ни единого мгновения, чем бы они ни занимались. Все оставшееся короткое время обернулось для нее пыткой. Но Алан, за исключением нескольких печальных минут, в те дни казался гораздо счастливее, чем когда-либо на нашей памяти. Он составлял мне компанию, и его общество неизменно было приятным. Он сидел на кровати напротив меня — Анна снова перебралась в мою спальню — и в моем присутствии не становился задумчивым или мрачным, не обнаруживал никакого страха или сожаления. Замечательный мальчик, он отлично владел собой. Он не говорил о своей неизбежной смерти (если собирался довести дело до конца.) Он становился все спокойнее, что вселяло в нас огромную тревогу, и в конце концов сделался абсолютно безмятежным. Анна сказала, что это разбило ей сердце.