— Сейчас, сейчас, — послышался ее голос и стук сброшенной с парадной двери цепочки.
В напряженной тишине Якушев ловил каждый новый звук. Скрипнула дверь, и затем прозвучал какой-то очень растерянный голос жены:
— Проходите, проходите… сюда, пожалуйста.
Хлопнула еще одна дверь, и в зале раздались шаги солдатских сапог.
Стряхнув с подбородка хлебные крошки в ладонь и быстро их проглотив, Александр Сергеевич через другую дверь вышел из кухни в зал. То, что он увидел, заставило вздрогнуть. Щупленькая, ссутулившаяся Надежда Яковлевна стояла посередине зала, а по бокам от нее такие неожиданные среди десятилетиями примелькавшейся мебели, словно конвоиры, по правую и по левую ее руку, застыли два румынских солдата. Щуря подслеповатые глаза, Александр Сергеевич ощутил, как учащенно забилось у него сердце. За все время оккупации, кроме старосты, к ним в дом никто из незнакомых не стучался.
И вот они пришли, сразу вдвоем, два румынских солдата в темных френчиках и грубых ботинках на толстой подошве из эрзац-кожи. Одному из них, высокому, чуть сутулящемуся, на вид не больше двадцати двух. Загорелое узкое лицо, желтые усики над верхней губой, прядь смолистых, чуть вьющихся волос, выбившихся из-под пилотки, и оливковые глаза, большие и яркие, каких не встретишь у наших русских парней. Второй едва ему по плечо, совсем молоденький, с каким-то застенчивым выражением на бледном лице, кустиками редкой щетины на подбородке, с косо подбритыми височками. Он в таких же грубых фирменных башмаках на толстой подошве. У первого автомат, а у второго даже два: один через плечо, второй в руке.
— Вас волен зи? — спросил несколько испуганный Якушев и сомкнул за спиной ладони, чтобы они этого испуга не выдали. Про себя он иронически подумал, несмотря на неизвестность, проникшую вместе с испугом в их дом: «Ох, как немного навоюет фюрер с такими, как эти. Им бы еще в кегли играть, а не улицы Новочеркасска топтать в качестве завоевателей». — Вас волен зи? — повторил он упавшим от их молчания голосом.
И вдруг старший румынский солдат, никак не прореагировав на его слова, обращаясь к одной лишь Надежде Яковлевне, ломая привычный ее слуху строй русского языка, заискивающе проговорил:
— Русская матка… мамалыга дай.
Всего ожидали Якушевы, но только не этого. А парни смотрели на них с мольбой, и маленький, у которого почему-то был лишний автомат, неожиданно достал из кармана небольшого формата книжку: блокнот не блокнот, тетрадь не тетрадь и стал листать. «Переговорник», — догадался Александр Сергеевич. Мизинец парнишки с засохшей на нем ссадиной остановился на потребовавшейся ему странице, и на его лице появилась улыбка.
— Мы не немцы, — по складам проговорил он. — Мы румынский солдат. Мы русский солдат пук-пук не делали. Матка, мы голодный солдат. Дай нам мамалыга, матка.
— Дети вы дети, — смахнула вдруг слезу Надежда Яковлевна, — всех, оказывается, уравнивает война. У вас в руках автоматы, что против русских, а вы такие же сыновья своих матерей, как и мои.
Солдат покачал озадаченно головой, поводил глазами по столбцам переговорника и сказал:
— Мы не понимаем тебя, матка, не по-ни-ма-ем.
— Господи боже мой, что только делается в этот горький год на белом свете. Нету у меня мамалыги, мои бедные мальчики.
Все понимая, румыны потоптались, и уже старший из них, грустно обводя комнату оливковыми глазами, без всякого переговорника произнес:
— Дай мамалыга, матка. Кусочек хлеба не было в рот. Есть хотим, матка.
— Да я же сказала вам, дети мои… — начала было Надежда Яковлевна, но голос ее захлебнулся от подступивших рыданий. — Боже мой, какие же все мы мученики от этой проклятой войны!
— Му-че-ники, — вслед за ней повторил высокий солдат и, пальцем указывая то на Александра Сергеевича, то на нее, то на своего товарища, по складам еще раз проговорил: — Му-че-ники.
А второй, роясь в переговорнике, вопросительно продолжил:
— Матка, у тебя нет хлеба, нет млека, нет мамалыга? Так?
— Да нет же, нет, нет, — почти с отчаянием подтвердила Якушева.
Лоб румына нахмурился, оттого что он стал вспоминать нужные слова, и после длительной паузы он заговорил гораздо быстрее:
— Матка, я не фашист. Я румын. Немцы есть плохо. Они нас бьют. Я не держал в роту крошки хлеб. У тебя мало мамалыги, матка. Тогда купи автомат, а мне дай кусочек мамалыги.
— Автомат? Да зачем же он мне? — ошеломленно всплеснула руками Надежда Яковлевна.
И тогда вновь тонкие пальцы маленького солдата заворошили страницы переговорника. Лоб его покрылся было сначала морщинами, но потом они разгладились, и солдат заулыбался, оттого что сумел прочесть по складам все, что намеревался ей сказать:
— Мы про-да-дим автомат тебе, а ты продай ав-то-мат партизанам. Мы не скажем. Партизан будет стрелять фашиста, мы румынские дети. Мы не ска-жем.
Надежда Яковлевна, будто порыв ветра ее смахнул с места, выбежала на глазах удивленных румынских парней на кухню и возвратилась оттуда с небольшой краюшкой хлеба. Это был последний кусок в их доме, и она хорошо знала, на что себя и Александра Сергеевича обрекает. Привстав на цыпочки, она схватила черноволосую голову высокого солдата и прижала к своему плечу. Гладя его, как маленького, она вдруг подумала, что это голова разлученного с родным домом войной Веньки, и, всхлипывая, повторила:
— Нате вам, мальчики. Это все, что у меня есть.
— Спасибо, матка, — зарыдал вдруг румын. — Ты хороший человек, русская матка. Мы тебя ни-ког-да не забудем.
Александр Сергеевич медленно брел от бледно-желтого двухэтажного здания техникума вниз по Почтовой улице, разделенной на две равные части тополиной аллеей. Только что закончилось короткое заседание в директорском кабинете, на котором всему педагогическому составу было объявлено, что немецкая комендатура утвердила решение городской управы о назначении директором техникума Николая Ильича Башлыкова. Мысленно такое решение он встретил с удовлетворением, зная, что этот пост мечтает занять преподаватель русского языка и литературы Залесский, которого он недолюбливал, считая его выскочкой и карьеристом, удивляясь, для чего тому в жестокое время оккупации так захотелось оказаться на директорском посту. В прибавке жалованья Залесский особенно не нуждался, потому что жил одиноко. Вся его семья состояла из двух человек: его самого и такой же пожилой худой и желчной жены, состарившейся, как всем казалось, раньше времени. Для беспокойной и более напряженной директорской работы он не подходил, потому что в физическом отношении был неполноценным человеком. В детстве он упал с самой верхушки высокого тополя и настолько серьезно повредил позвоночник, что уже не мог обходиться без корсета. И трудно было понять, отчего он с такой энергией рвался на директорский пост.
В противоположность ему Николай Ильич Башлыков отнесся к своему назначению весьма флегматично. Разводя короткими клешневатыми руками, он сиплым голосом пробормотал:
— Не понимаю, для чего только я им понадобился?
— Стыдись, — шепнул ему на ухо неугомонный Мигалко голосом, в котором явно прозвучали издевательские нотки. — Ты же достойный сын есаула, наследник белогвардейской казачьей славы. Твой исторический родитель в чине генерала пал под Порт-Артуром за царя-батюшку Николая Второго.
— Я тебе дам Николая Второго, — вскипел Башлыков. — Мой исторический, как ты говоришь, родитель в буденновских войсках командовал эскадроном, когда Ростов брали. Так что поосторожнее.
Однако неутомимый в своей язвительности Залесский и тут скаламбурил:
Башлыков без башлыка
Был похож на чудака.
— Дурни, — с возмущением зашамкал Башлыков, который всегда шамкал, если волновался. — Вот узнают об этом немцы, несдобровать вам всем.
Но никто не донес, и стал Башлыков директором, разрушив пламенные мечты честолюбивого Залесского, который, узнав об этом, тут же, ни с кем не попрощавшись, ушел. Александр Сергеевич по дороге домой вспоминал натянутую улыбку Залесского, которой тот пытался прикрыть свою неудачу, и рассмеялся: «Поделом тебе, старый шляхтич. Вот и получил за свое высокомерие и надменность».