Вене очень понравились эти его слова, и он улыбнулся. А на следующий день пришло последнее письмо Лены, то самое, о котором он был ею уже предупрежден, которое жаждал получить и боялся прочесть в одно и то же время.
В госпитале никому не надо было ходить за почтой. Почтальон Костя, щербатый белобрысый рязанский паренек, сравнительно давно уже выздоровевший, но явно не торопившийся на фронт, и поэтому до того ревностно выполнявший свои обязанности и так всех радовавший своим прилежанием, что проницательный Арчил Самвелович по-житейски мудро рассудил: «Зачем торопиться с отправкой парня на фронт. Все равно на его место надо будет брать другого легкораненого, и потеря в человеко-днях для фронта останется одинаковой. Зачем же осложнять дело, если этот парень любит свою работу и умеет прибаутками своими и шутками радовать раненых. Пускай остается, а там будет видно». И Костя остался.
По-прежнему ежедневно после обеда он раскатывал с тяжелой сумкой за спиной на стареньком велосипеде по аллейкам госпитальной территории, деликатным звонком заранее предупреждая о своем появлении, останавливал у подъездов первого и второго хирургического корпусов свою машину, ловко выпрыгивал из седла, а затем бегал по этажам и раздавал заждавшимся бойцам и командирам газеты и письма. Случалось, что недовольные содержанием кричали:
— Слушай ты, черный вестник. Еще раз такое поганое сообщение доставишь, по лестнице тебя спущу и велосипеду колеса обломаю.
Зато с другой лестничной площадки, с этажа повыше, гремел бас, хозяина которого не было видно:
— Заходи и завтра, титулярный советник, стакан цинандали для тебя придержу. Спасибо, что добрую новость сообщил. Жена в эвакуации отыскалась, дети в школу стали ходить. Комнату в общей квартире на всех дали. Магарыч за мной будет.
В тот вечер, во время так называемого мертвого часа, Костя постучал в дверь, и Якушев ее отворил, всем своим мрачным видом являя картину негостеприимства.
— Чего тебе надо, Костя? Мне письмо сегодня не должно приходить. Дня через три, не раньше, будет оно. Ступай.
— Сначала все-таки забери конверт, а потом уже я ступать буду, но не туда, куда ты захочешь, а куда мне надо, — ершисто отпарировал Костя и с этими словами вручил ему маленький самодельный треугольник. Буквы на треугольнике были написаны все той же рукой, которую столько раз целовал в ночной темноте Якушев. Вероятно, письмо это долго блуждало. Веня торопливо развернул треугольник и, к своему огорчению, увидел всего несколько, вероятно, в большой спешке написанных слов: «Веня, возьми любую газету за… февраля. Там под сводкой Совинформбюро заметка. Твоя Лена». Дата и номер газеты, которую надо было найти, не были указаны. И он понял, что эта, по существу, записочка была отправлена раньше того последнего письма, которое он с таким трепетом ждал.
Вечером Веня забрался в библиотеку и добросовестно перелистал одну за другой несколько подшивок. И наконец в одной из них под сводкой Совинформбюро действительно увидел короткую заметку под неброским, столько раз повторенным за время войны заголовком: «Мужество экипажа». Увидев до боли в сердце знакомую фамилию, он впился глазами в мелкий шрифт.
«Мощные удары по врагу наносят летчики энского авиасоединения. Несмотря на сложные метеорологические условия, экипаж старшего лейтенанта Бакрадзе точно вывел бомбардировщик на железнодорожный узел противника. Станция была забита составами с живой силой и боевой техникой врага. Не ожидавшие появления советского бомбардировщика в столь плохую погоду, фашистские зенитчики не успели сделать ни одного выстрела. Экипаж метко сбросил серию бомб, попавших в самый центр железнодорожных составов, скопившихся на станции. Всю ночь рвались боеприпасы. В огне погибли все эшелоны, готовые к отправке на фронт. Это был тридцатый по счету боевой полет отважного летчика старшего лейтенанта Вано Бакрадзе».
Смешанное чувство радости и огорчения обрушилось на Веню. Радость за товарищей и неотвратимая горечь оттого, что его с ними нет, что до сих пор он расхаживает в больничном халате по дорожкам этого уютного, такого далекого от фронта госпиталя, пишет один за другим свои рассказы, которые, как ему кажется, решительно никому не нужны.
Какие молодцы Бакрадзе и те ребята, что летали с ним на эту цель. Весь вечер Якушев был очень хмурым, а утром следующего дня пришло ее последнее письмо.
Белобрысый Костя еще издали заметил прогуливавшегося у входа в холл хирургического отделения Якушева. Остановив велосипед, он оповестил о своем появлении длинным звонком.
— Эй, послушай! — закричал он. — Не этого ли письма ты вчера дожидался?
— Наверное, — подтвердил Якушев. — Давай-ка его сюда, парень.
— Нет, — осклабился почтальон. — Ты мне сначала спляши «аса». Просто так не получишь. Заслужить должен. Все пляшут у меня. Тем, кто не пляшет, за здорово живешь Костя долгожданное письмо не отдает. Такой у меня закон.
Костя улыбался широкой ухмылкой во весь рот, а у Вениамина ярость закипала в груди, и эту ярость трудно было сдержать. Но в чем же был виноват этот веселый старательный почтальон? Разве он не хотел, чтобы все письма, которые он так аккуратно развозил на своем велосипеде, несли людям только радость и счастье?
— Слушай, Костя, — произнес Якушев, мучительно подбирая слова, стараясь не сорваться и не вспылить. — В этом письме печальное известие. Не могу я плясать, отдай конверт так.
Костя протянул конверт Вене и сострадательно вздохнул:
— Извини, не подумал. Бери.
И когда уже раздался далеко-далеко звонок его велосипеда, Якушев, ощущая горькую сухость во рту, вскрыл конверт. И опять строки, но на этот раз прямые, как пулеметные трассы из хвостовой кабины СБ. Даже линии букв были прямыми и твердыми.
«Мой самый дорогой на земле и самый единственный в любви моей! Иногда мне кажется, что у каждого человека есть в душе проспекты и переулки. Все лучшее: его благородство, отзывчивость, честность, храбрость — это проспекты. А в переулках, чаще всего недостаточно освещенных, он прячет от людей свои слабости: хитрость, малодушие, корысть, не всегда полную откровенность, зависть, недоверчивость. Мой самый главный проспект — это неистребимая любовь к тебе, Веня. Никакими бомбами, снарядами и пулеметными очередями невозможно поколебать это чувство. С ним я встаю, с ним работаю, с ним ложусь на считанные часы на жесткую койку, желая поскорее забыться и увидеть во сне тебя. Но разве можно считать свое существование полноценным, живя одними надеждами на эту любовь, носить санитарные утки, перевязывать пострадавших на войне, бинтовать их раны и стирать их бинты, когда „юнкерсы“ не дают нам перерыва между бомбежками, а детский плач заглушает сирена.
Прости, милый! Кажется, я забылась и, может быть, говорю сейчас лозунгами, но ты постарайся меня понять. То, что я вчера сделала, нельзя назвать завихрением в мозгах пылкой наивной девчонки. Я уже ушла из госпиталя в медсанбат, который базируется в трех километрах от нашей передовой. Здесь гораздо тяжелее и опаснее и каждый человек ценится буквально на вес золота. А вчера наш разведвзвод возвратился из-за линии фронта, выполнив задание, но потеряв одного автоматчика и медсестру.
К нам в медсанбат пришел комиссар и, собрав медперсонал, коротко спросил: „Кто готов ее заменить?“ Комиссару всего сорок три, но он весь седой, со шрамами на лице и припухшими от бессонницы глазами. Мне даже показалось, что руки его подрагивают, когда разминает он папироску.
На чем я остановилась, милый? Так вот. Комиссар задал вопрос, кто готов ее заменить в ближайшем разведпоиске, в котором надо будет захватить для штаба армии контрольного пленного. Наши девочки растерялись от неожиданности подобного предложения. Нет, они не струсили, я далека от подобного предположения. Многие из них уже побывали в боях, под огнем перевязывали раненых, выносили их с поля боя. Но никто из них не пересекал линию фронта, не углублялся во вражеский тыл, не перешагивал первую линию траншей.