– Ирена, – позвал он.
Она не отозвалась.
Широко раскрытыми глазами он безотчетно смотрел вверх. Сквозь прорехи в крыше виднелись мелкие звезды, тихое ночное небо, не вспоротое ни трассами, ни сполохами прожекторов. Нога успокоилась, и он наконец задремал.
Когда он очнулся, было уже, вероятно, много времени, потому что солнце стояло довольно высоко. Он встревожился, увидев, что постель, на которой спала Ирена, пуста. Но черный ее чемодан был рядом, и это успокоило. От ночного кошмара голова трещала, и до боли было обидно за необузданную выходку. «А если она не придем – вдруг задумался он, – обиделась, взяла да и уехала. Тогда?» И ему стало ясно, что он этого испугался. И вовсе не потому, что боится теперь, выздоравливая, остаться в одиночестве, без ее помощи и поддержки. Нет, ему надо обязательно увидеть эту высокую, стройную пани, чтобы перед ней извиниться и, по крайней мере, расстаться дружески. Беспокойные его мысли были прерваны скрипом двери. Легкие шуршащие шаги по разбросанному внизу сену, шорох приставной лесенки – и фигура пани Ирены по пояс вырастает над сеновалом. Она свежая, умытая, в волосах широкая белая пряжка, и они не развеваются, как обычно. Синей шерстяной кофточки на ней нет, она в легком коричневом платье с короткими рукавами.
– Доброе утро, Виктор.
Он пытливо вглядывается в ее глаза.
– Ты меня прости за вчерашнее, – говорит он.
– Это о чем? – переспрашивает Ирена. – Не надо, Виктор. Ночью человек всегда неправильные слова говорит… говорит, любит, а сам не любит. Говорит, не любит, а сам любит.
– Ты рассуждаешь, словно старый мудрец.
– Женщина всегда старше. – Ирена вдруг задумалась, и синие глаза ее остыли. Она вспомнила недавний гробик из неотесанных досок, кладбище за околицей, холодное маленькое тельце. Она подумала, что вместе с ним закопала в землю какую-то часть самой себя.
– Мне тебя очень жалко, Ирена, – сказал в эту минуту Большаков, – ты ведь недавно похоронила сына.
Ирена резко вздрогнула:
– Откуда ты узнал, что я об этом сейчас подумала?
– Не знаю, – пожал он плечами, – только мне тебя жалко. И очень хочется, чтобы ты не обижалась.
– А тебе от этого будет легче?
– Будет.
Он взял ее ладонь, сложенную в маленький кулачок. Холодная, твердая. А на губах у Ирены добрая и немножко грустная улыбка. Глаза упорны, смотрят не моргая.
– Как твоя нога, Виктор?
– Спасибо, Ирена. Уже прыгаю, как старый козел. Скоро смогу обходиться без палки.
– Без палки ты начнешь обходиться, когда будешь прыгать, как молодой олененок, – поправляет его весело Ирена, и он бесконечно рад этому ее беспечно игривому тону. Он снова заглядывает ей в глаза, откровенно и доверчиво, будто говоря: «Слушай, ты меня простила. Правда, простила?» И они ему так же откровенно отвечают: «Ну конечно же». Но глазам суждено молчать, а улыбки у обоих такие приветливые, что им нельзя не понять друг друга. «Как с ней легко», – думает Большаков, подходя к самому краю сеновала, а снизу уже звучит заботливое:
– Тебе помочь?
– Нет, я сам. Ты только посмотри, чтобы на ступеньку попал, да лесенку придержи.
– Хорошо, пак капитан, – колокольчиком разносится ее смех. Потом во дворе она ловко достает из колодца ведро холодной воды, льет ему на руки и смеется, когда он, отфыркиваясь, умывается. Вскользь говорит:
– Пан капитан и на самом деле вышагивает довольно-таки хорошо. Между прочим, бабушка Броня велела мне после завтрака посмотреть в лесу грибы. На обед приедет дедушка Збышек. Не пойдешь со мной, Виктор? Если тебе станет тяжко – возвратишься. Ведь нужно готовиться когда-то к дальним переходам, иначе ты и до конца войнщ не выберешься из этого леса и не узнаешь, когда возьмут Берлин.
– Конечно пойду! – не колеблясь, решает Большаков.
– Вот и хорошо.
Они завтракают за тем же кривобоким столиком, но при солнечном свете дня Виктору кажется, что здесь все как-то повеселело: и сама изба не такая бедная, и на лице у бабушки Брони морщин гораздо меньше, чем было вчера, и белый кот, калачиком свернувшийся на узкой скамейке, как бы олицетворяет доброту и покой. А мягкая печеная картошка с солью и откуда-то взявшийся белый каравай выше всяких похвал. Во время завтрака он внимательно смотрит на руки Ирены, ловко очищающие горячие картофелины, и не видит на среднем пальце блестящего камешка.
– А колечко твое где, Ирена?
– Кольцо? – переспрашивает она и морщится. – Ах, есть о чем говорить, Виктор, ты же меня о нем ни разу не спрашивал, пока я его носила. Это дорогое кольцо. Его мне подарил Анджей, пустой и недобрый человек… я не хочу носить о нем память. Наша бабушка Броня, добрая фея, пока ты спал, обратила это кольцо в котелок картошки, белый каравай, кусок сала, десяток яиц и даже маленькую бутылочку бимбера, которую вечером вы осушите вместе с дедушкой Збышеком. Ты знаешь, что такое бимбер? Есть такая польская песенка.
Ирена прищелкнула пальцами, лукаво прищурилась и напела:
Мы млоди, мы млоди, нам бимбер не зашкоди,
Стаканами, шклянками мы пьемы, пьемы, пьемы.
Вы стажы, вы стажы, вам бимбер не до тважы.
Бабушка Броня, улыбаясь беззубым ртом, с деланной сердитостью погрозила ей пальцем. А Ирена болтала под столом ногами, как расшалившаяся девочка, высунув пятки из туфель.
– О Виктор, это я для тебя сделала.
– Зачем?
– Скоро мы с тобой расстанемся, Виктор, – вздохнула она, – и хочется, чтобы у тебя остались хорошие воспоминания. Ну что такое кольцо и этот алмаз? Ценность, вещь. Кончится война, я стану работать в школе. У нас в Польше останется много сирот, много детей без ласки и заботы. Я буду учить их русскому языку. Я буду всегда им рассказывать о тех русских солдатах и офицерах, что похоронены на нашей земле до Вислы и за Вислой. И еще я буду всегда рассказывать про русского летчика, разбомбившего познанский штаб, горевшего в самолете, всегда такого честного и смелого.
– Ирена! – перебил ее Виктор. – Зачем ты обо мне так. Ну что я за герой! И потом, это же твои собственные слова: красиво скажешь – друга обкрадешь.
– Ладно, молчи, – нахмурилась полька, – ешь свою картошку и молчи. – И стала снова беспечно болтать ногой.
После завтрака Ирена взяла лукошко, белый свой дождевик и о чем-то пошепталась с бабушкой у окна.
– Бабушка Броня советует идти только прямо. Ни влево, ни вправо. Здесь нет дорог, и нас никто не встретит, а в балочках, всего шагов сто отсюда, много лисичек и даже белые грибы попадаются.
Большаков беспечно пожал плечами:
– С тобой, Ирена, – хоть на край света. – И они вышли из хатки.
Солнце было дымчатым от облаков, затягивавших его с запада. Но сильные, не по-осеннему яркие лучи пробивали их насквозь, обдавая землю благодатным теплом. Что может быть лучше такого тепла в это время года, когда никнут к земле пышные травы, вянут цветы и даже красавец лес из зеленого превращается в огненно-рыжий! Но здесь, южнее Познани и Варшавы, осень еще не сумела уверенно коснуться земли, и яркость лиственных лесов, обогретых солнцем, спорила и сражалась с ней. Лес, распростершийся на сотни километров окрест, дышал полной грудью. Багровые дубы и гордые кедры смешивались здесь в одну нарядную толпу. Еще пели в полдень птицы, и кукушка назойливо долбила одну и ту же нудную свою молитву…
Лес лежал далеко и от фронта, и от больших дорог, не было в округе никаких фашистских тылов, и о войне только на заре и на закате напоминали отдаленные раскаты канонады. Да еще иной раз злыми ночными совами низко над верхушками деревьев пролетали крестатые двухмоторные «юнкерсы», надсадно ухая. И от этой тишины избушка лесничего Збышека казалась безнадежно затерянной в мире.
«Просто курорт», – издеваясь над самим собой, думал Большаков, не поспевая за шагавшей впереди Иреной. Они уже отошли от избушки лесничего на такое расстояние, что стала она за деревьями едва приметной. Виктор подходил к осинам и березам, костылем расшвыривал зеленые побеги лесной травы, оголял грибные шляпки. Если попадались бледные, пряной плесенью отдающие поганки и мертво-красные прыщавые мухоморы, безжалостно их затаптывал. Когда же обнаруживал подберезовики и коварно маскировавшиеся под все коричневое лисички, звал негромко Ирену. Ее лукошко быстро наполнялось, и, когда они вышли к небольшой широкой балочке, грибов в нем было уже до краев.