– Пане пулковнику, – заговорила она недовольно, – так бардзо не добже. Здесь кладбище. Здесь не говорят громко.
Тонкие губы женщины оскорбленно подобрались. О «сначала смутился, но, овладев собою, беспечно возразил:
– А почему бы мне и не говорить громко, пани? Что я, рыжий, что ли?
– Рыжий, – повторила за ним женщина растерянно. – Пан полковник произнес слово «рыжий»… Товарищ полковник, товарищ полковник, вы… – Она еще раз взглянула в его зеленоватые глаза, щурившиеся от солнца, – Виктор!
Полковник вздрогнул, все уже поняв.
– Ирена…
– Неужели это ты! – тихо проговорила женщина. – Неужели ты стоишь рядом… живой?
– А что же я, рыжий, что ли, чтобы помирать! – взяв себя в руки, засмеялся полковник.
– Да, да, – глухо проговорила она. – Но как же это? – Женщина посмотрела растерянно на серое надгробие, у которого они стояли. Полковник тоже посмотрел на обелиск, еще раз прочитал все, что значилось на могильной плите:
«Гвардии капитан Виктор Федорович Большаков. Июль 1920 – май 1945 год»…
* * *
Среди военных летчиков много зеленоглазых. Кто знает, почему. Может быть, оттого, что зеленый цвет глаз часто присущ людям порывистым и смелым, закалившим в себе волю. Или оттого, что глаза у летчиков, как ничьи другие, преломляют в себе самые различные небесные оттенки. Словом, среди тех, кто сделал своей профессией полеты в небо, много людей с зелеными глазами.
В человеческом обиходе употребляется выражение: прочитать в глазах. Им довольно часто пользуются и в устной и в письменной речи. И действительно, во многих случаях по глазам сравнительно точно угадывается состояние людей: в горести они или в радости, в тоске или в тревоге. Но у летчиков, обладающих зелеными глазами, сделать это значительно труднее. При всей несовместимой разнообразности оттенков такие глаза часто имеют одну особенность. В нужную минуту они становятся непроницаемыми, словно покрываются заледенелой пленкой, и тогда невозможно узнать, что у человека на душе. Он может бороться с растерянностью, или же тосковать, или раздумывать над принятием важного решения, или быть совершенно спокойным, прогнав от себя робость и неуверенность, – об этом нельзя догадаться по глазам. Чуть насмешливый холодный зеленый блеск их ничего не выдаст тому, кто в эти глаза заглянул.
Попробуйте подойти к срубу и посмотреться в глубокий колодец. За темно-зеленоватой поверхностью вы никогда не увидите дна.
Именно такие глаза были у двадцатичетырехлетнего Виктора Большакова, гвардии капитана, командира корабля из полка тяжелых бомбардировщиков. Любые раздумья и переживания умел он прятать за внешней бесшабашностью и холодной насмешливостью зеленых глаз. Совершив сто тринадцать полетов на бомбометание по дальним объектам, попадал он в самые различные переделки. Не однажды отбивался со своим экипажем от истребителей противника и приводил на аэродром тяжело поврежденную машину. С большим трудом, вопреки всем правилам техники пилотирования, приземлив эту машину, он с удовольствием, прибегая, как и все летчики, к жестикуляции, рассказывал об этик переделках, но никогда его глаза при этом не изменяли спокойно-насмешливого выражения. А если ему было трудно или попросту не хотелось о чем-нибудь распространяться, он, как древний рыцарь за щит, прятался за одну и ту же фразу, которую повторял до надоедливости часто с нарочито дурашливой ухмылкой:
– Да что я, рыжий, что ли? – И умолкал.
Однажды беседовавший с ним по какому-то важному вопросу замполит полка, пожилой и всегда степенный подполковник Латышев, не выдержал и вспылил:
– Послушайте, капитан, мы разговариваем с вами какие-нибудь десять минут, а вы этого рыжего уже пять раз произнести удосужились. – Замполит снял очки в роговой оправе и рассерженно положил их на стол. – Просто не понимаю. Смотрел на днях ваше личное дело, там черным по белому написано, что до авиационной школы вы в индустриальном институте учились. Ну должна же у вас быть какая-то элементарная интеллектуальность.
Но опять промолчали зеленоватые глаза летчика, лишь уголки рта не то насмешливо, не то обиженно покосились.
– Что касается интеллектуальности, об этом вы со мной после войны приходите рассуждать, – спокойно возразил он, – а сейчас штурвал, триммер, противозенитный маневр… да и вообще, рыжий я, что ли, чтобы об этой интеллектуальности распространяться.
Виктору вспомнилось детство, тесная, на пятнадцать человек, детдомовская комната и его сосед по койке – рыжеголовый слабосильный Валька, у которого петлюровцы заживо сожгли в хате отца и мать. Среди этих пятнадцати нечесаных и не всегда сытых ребят был несносный задира Славка-гусь, безжалостно помыкавший всеми. Только новенького – Виктора – он не трогал, остерегаясь его насмешливых зеленых глаз и жестких кулаков. Однажды Славка-гусь отобрал у рыжего Вальки плитку макухи и, бесстыдно болтая ногами, стал есть ее на глазах у потерпевшего. Было это вечером, перед сном. Виктор вошел в комнату, когда рыжий Валька, всхлипывая от обиды, клянчил:
– Отдай, Гусь… исты хочу… отдай!
Трудно сказать, что разжалобило сразу Виктора, – то ли сморщенное заплаканное личико мальчика, то ли наглая уверенность обидчика, – но только он шагнул к сидевшему на табуретке Славке и потребовал:
– Отдай сейчас же, Гусь… слышишь!
– Подумаешь, командир нашелся, – презрительно протянул Славка, с хрустом грызя макуху: – Вот надаю по шее, будешь знать.
Договорить он не успел. Ударом в подбородок Виктор сбил его с табуретки и навис над ним всей своей плотной фигурой. Плитка макухи полетела в сторону, и обрадованный Валька тотчас же ее схватил, Славка-гусь, сопя, поднялся и замахнулся было на Виктора, но на него посыпались новые удары. Под левым глазом у Гуся вспух красный рубец.
– Пусти, что ли… – запросил он пощады.
– То-то же, – переводя дыхание, смилостивился Виктор. – И запомни, что я тебе не рыжий.
И понес он с тех пор по жизни это грубоватое изречение. Словно куст крапивы в чистый огород, проникло оно в его речь да так и прижилось. Но не объяснять же все это замполиту. И Большаков ответил на его слова усмешкой, которую замполит истолковал совсем по-другому.
Таким же холодно-спокойным был Виктор и в те минуты, когда получал новое задание. Полковник Саврасов, командовавший гвардейской частью дальних стратегических бомбардировщиков, был хорошо известен на всех фронтах. Это он в жестоком сорок первом году, когда немцы были у Химкинского водохранилища и, как казалось почти всему миру, должны были захватить Москву, совершил со своим экипажем неслыханной дерзости налет на Берлин, чем и вошел в историю войны. Саврасову было на год больше, чем гвардии капитану Большакову, и был он для всех летчиков непререкаемым авторитетом, потому что летал наравне с ними и никогда не прятался за чужие спины, если выпадали трудные боевые задания. Появившись у командира полка в кабинете, Виктор небрежно откозырял и вместо уставного «гвардии капитан Большаков явился по вашему вызову» коротко спросил:
– Звали, товарищ полковник?
Саврасов вместе с начальником штаба сидел над картой фронта и дальних тылов противника, разостланной на добротном письменном столе с резными массивными ножками, но такой большой, что она падала со всех сторон на паркетный, давно не вощенный пол.
Штаб полка размещался в старинном фольварке с белыми ажурными колоннами, принадлежавшем Казимиру Пеньковскому, предусмотрительно сбежавшему с отступающими фашистами. В большом зале на стенах висели портреты. Саврасов, выбиравший помещение под штаб, войдя в парадный зал, решительным жестом указал ординарцу на стены:
– Этих убрать в сарай.
Через минуту вбежал запыхавшийся замполит Латышев и сердито воскликнул:
– Ну не ожидал я от тебя, Александр Иванович! Ты же Шопена и Сенкевича выбросил. Да еще Огинского в придачу.
– А, черт, – выругался Саврасов, – они же без подписи были! Тогда всех назад, ординарец.
– Постой, командир, – засмеялся замполит, – всех назад тоже не надо. Там же Пилсудский и Мосьцицкий вместе с ними.