Как ни тяжко было покидать город, где покоились в земле родные сердцу старика мертвецы и где мирно прошли последние годы его жизни, делать было нечего. Слова султанских посланцев, подкрепленные подарками и отрядом телохранителей, не оставляли сомнений — то было не пожелание, а приказ.
–
Снова, как семь лет назад, увязывались книги и пожитки, прощались взаимные грехи и обиды, уплачивались долги, давались наставления мюридам, остававшимся в Ларенде учить людей слову истины.
Снова у дверей медресе, как некогда перед их домом в Балхе, стоял наготове караван.
Последней по приставной лесенке взошла на спину верблюда еще не оправившаяся после родов Гаухер-хатун с малыми детьми, и Султан Улемов воздел руку, отправляя караван в последний для себя путь по дорогам земли.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
КРЕПОСТЬ
Зашей глаза, пусть сердце станет глазом.
Джалалиддин Руми
СПОР
Серое небо медленно наливалось голубизной. Звезды таяли одна за одной и вдруг канули разом, лишь утренняя пастушеская Зухра продолжала сиять негасимым глазом, сопротивляясь желтому свету, набиравшему силу за невысокими горами.
Муэдзины пропели призыв к молитве. Легкий ветерок зашелестел листвой под стенами. Грубые заспанные голоса приворотной стражи заглушил визгливый скрип железных петель.
Заревели волы, заблеяли овцы, подгоняемые окрестными крестьянами, с нетерпением дожидавшимися открытия городских ворот.
Во двориках за стеной послышались женские голоса, застучали спешащие за водой деревянные сандалии.
На рынке стали открываться ставни лавчонок. В рядах оружейников зазвенели первые удары по металлу, застучали молоточки чеканщиков в ювелирных мастерских.
Солнце выкатилось из-за гор, и вся долина с садами, домами, упрятанными в зелени загородными поместьями знати, дорогами, арыками открылась перед ним как на ладони.
Каждый дом, каждый сад, каждый звук были ему знакомы — шутка ли, он прожил в этом городе без малого полвека, и каких полвека! Близка была уже разлука, но он все не мог насытиться им: светом, красками, запахами, разноплеменной речью, самим духом города.
Всю ночь до утра шел сегодня пир во дворце Муиниддина Перване, первого сановника державы, на который вместе с Джалалиддином и его мюридами были приглашены виднейшие шейхи Коньи. По тому, как Перване, обычно сдержанный в проявлении чувств, переходил от задумчивости к веселью, как часто оглаживал бороду, устремляя свой взгляд куда-то далеко за стены или внутрь себя, видно было, что и его, Муиниддина Перване, долгие годы правившего страной, а теперь ставшего безраздельным господином ее, ибо он управлял от имени малолетнего султана, снедает душевная тоска.
В словах и стихах Джалалиддина искал он утешения, уверенности и опоры, коих не находил ни в воинской силе мирозавоевателей-монголов, на которую опирался, ни в хитрости, с которой, умело разделяя, расправлялся с противниками своими — удельными беями и придворными вельможами, ни в тайной поддержке египетских султанов, с коими состоял в заговоре против монголов, ни в страхе, который он наводил на простонародье, ни в богатствах, коими владел без числа, ни в пожертвованиях на богоугодные дела, на постройку мечетей, медресе, караван-сараев и ханака, которые разбросал по всей державе.
Изощренный и прозорливый в делах двора и дивана, знатный родом — отец его был довереннейшим лицом султана, — да и сам породнившийся с династией, Перване был и умен, и образован. Бывало, умел без гнева снести горькие слова правды и о самом себе, особенно если исходили они от Джалалиддина, ибо, будучи политиком, почитал силу, даже если то была сила духа.
–
Как-то во время голода, постигшего страну после очередного набега монгольской саранчи, явился Перване к медресе Джалалиддина испросить поучения. Мевляна был разгневан: амбары Перване ломились от зерна, а люди умирали на улицах.
Он принял сановника стоя, сесть не предложил и перед лицом всей свиты задал ему вопрос:
— Верно ли, что ты, как говорят, знаешь наизусть Коран, изучаешь хадисы у шейха Садреддина?
— Верно, отец.
— Так вот тебе наше поучение: кто не творит добра, тот насильник. Но что тебе скажут мои слова, если не оказали на тебя действия слова самого пророка?
Перване удалился мрачный, однако внял совету — роздал два амбара беднякам и тем избежал голодного бунта. Но разве насытишь всех, когда страна разорена?
–
И этой ночью, внимая словам и стихам Мевляны, до утра думал на пиру свою думу Перване и лишь под конец решился высказать ее словами:
— А все-таки, отец, главное — это деяние!
То был их давний спор. Эмира с поэтом, политика с мудрецом, спор человека действия и человека слова. Менялись доказательства, текли чередой события — и обстоятельства и доказательства преходящи, а существо спора оставалось неизменным и, наверное, пребудет таковым всегда, доколе будет дело, отделенное от слова, и слово, отделенное от дела.
Перване был убежден в превосходстве силы так же, как Джалалиддин в победе духа. Но спор был важен для обоих — как противники они стоили друг друга.
Сощурив блестящие от вина миндалевидные глаза, Перване — рука на поясе, другая на колене, — ожидал, что скажет ему на сей раз Мевляна. Но тот, перебирая в памяти деяния его, не торопился с ответом.
–
Отец Перване некогда без страха отправился в ставку монгольского военачальника. Было это двадцать пять лет назад после первого страшного и срамного поражения султанского воинства в битве при Кёсдаге. Он выговорил мир, правда, унизительный: сельджукский султан стал данником монголов. Но спас столицу и жизнь ее обитателей.
С той поры сын его, пользуясь благоволением монголов, пошел в гору. Сперва с их помощью одолел соперника — эмира Эрзинджана и сел на его место. Потом, отправившись в Тебриз, к самому монгольскому ильхану Хулагу, добился возведения на престол одновременно двух наследников престола Иззеддина и Рюкнеддина. В братоубийственной усобице, что разгорелась между ними, принял сторону последнего, отвоевал для него Синоп и получил его в свою вотчину. При поддержке монголов возвел своего покровителя Рюкнеддина единолично на престол, умертвил его противников, потом самого Рюкнеддина и стал править от имени малолетнего принца. Убийства беев и султанов, участие в усобице меж братьями-султанами не были для Перване всего лишь средством для личного возвышения, так же как, выколачивая дань из народа в пользу монголов, он, конечно, не забывал о себе, но преследовал не только виды личного обогащения.
Перване не гнушался средствами, однако пытался сохранить державу от окончательного развала. Но обладал ли он для этого словом? — спросил себя еще раз Джалалиддин, как мы бы с вами, читатель, спросили: «А есть ли у него идейная база?»
Перване лишь следовал за обстоятельствами и событиями. Он умел находить средство от сегодняшней напасти, в лучшем случае от завтрашней. Меж тем развал страны шел своим чередом. Впрочем, на иное Перване был и не способен, оставаясь тем, кем он был, — прежде всего султанским эмиром.
Мевляна заговорил негромко, не подымая голоса, будто с самим собой:
— Подай мне способного на деяние! Пусть явится сей молодец, и мы ему покажем деяние. Но где он? Наука познается в сравнении с наукой, облако с облаком, дух с духом. Ты стоишь не на нашем пути, и будь у нас деяния, как бы ты их увидел?
Джалалиддин вдруг встал, словно в нем развернулась пружина.
— Деяние не есть нечто внешнее, как полагает чернь. Человек, в коем внешнее не объединено с внутренним, легко бежит в сторону деяния, но прибегает совсем не туда, куда бежал. — Он возвысил голос: — Ты и понятия не имеешь о слове и потому презираешь его. Меж тем главное — это слово. Оно плод древа деяний. И как плод, порождает новые деяния… Вот ты, Муиниддин, весь обратился в слух и ждешь слова. Не скажи я его, ты бы огорчился, — продолжал поэт снова тихо, раздумчиво. — Значит, слово мое сейчас для тебя великое деяние. Ты говорил мне, что слово бессильно. Но если ты прав, это значит лишь, что слово твое о бессилии слова бессильно тоже.