Был пятый час дня[3], когда в конце улицы со стороны бывшего английского двора, где теперь стояла тюрьма, показалось многолюдное шествие. И при виде его все, кто были на улицах: прохожие, проезжие, покупатели с рынков, мелкий торговый люд, который мог побросать свою торговлю или поручить ее присмотру менее любопытных товарищей, — все устремились по направлению к Красной площади, и за короткое время народ заполнил и саму площадь, и близлежащие к ней улицы. Шествие открывал отряд пеших стрельцов в красных суконных кафтанах, вооруженных длинными ружьями с красными ложами. За Ним медленно двигались простые дровни, на которых сидел палач в алом кожухе, с меховым колпаком на крупной рыжеволосой голове. Возле него стоял на коленях со связанными за спиной руками тощий и длинный, как жердь, священник. Его истощенное, изжелта-бледное лицо с редкой сбившейся бородой неопределенного цвета подергивалось частой судорогой, и весь он дрожал — и от лютого мороза, пробиравшего его под жалкой ветхой ряской, и от ужаса, который отражался в его глазах, устремленных в толпу. Дровни сопровождал отряд нарядных и грозных на вид польских конных гусар с длинными копьями-влочнами, концы которых волочились по снегу, оставляя борозды; кроме них, они были вооружены короткими самострелами и палашами-концерами; их медные шишаки и панцири из блях ярко сверкали на солнце. Гордо сидели длинноусые поляки на нетерпеливо гарцевавших конях, покрытых под седлами волчьими шкурами. Начальник отряда, могучий в плечах ротмистр, с наглым, красивым, пунцовым лицом, красовался, увешанный драгоценным оружием, на горячем коне с леопардовой шкурой. За гусарами следовал в алых кожухах-кафтанах конный отряд детей боярских[4], вооруженных луками и стрелами, который окружал богатые сани боярина Равула Спиридоновича Цыплятева — начальника шествия. На нем была богатая санная[5] шуба на хребтах сиводушчатой лисицы, покрытая лазоревой камкой[6], с серебряными пуговицами и таким же кружевом по разрезу. Голову украшала высокая горлатная шапка[7], из-под которой выглядывали узкий лоб, щелки заплывших глаз и мясистое лицо с выдававшейся вперед нижней челюстью, заросшей круглой бородой. Одиночные лодкообразные сани, обитые внутри вишневой адамашкой, были покрыты медведем из пышной шкуры матерого зверя, а поверху — суконной вишневой полостью. Спинку саней закрывал персидский ковер, концы которого свешивались сзади.
У ног боярина стояли в санях два холопа, третий сидел верхом на лошади, голова которой была хитро убрана цепочками и звериными хвостами, а четвертый холоп шел за санями. Уже по внешности можно было судить, что Цыплятев — боярин богатый и любящий покичиться. Он являлся начальником отряда, который сопровождал на казнь стоявшего на коленях в дровнях священника.
Священник Харитон приехал посланцем в Москву из Калуги, где жил теперь «вор» Узнав, что поляки разозлили грабежами и дерзким озорством москвичей, «вор» решил снова попытать счастья и послал Харитона к боярину Воротынскому, заседавшему в Думе, с поручением подговорить народ московский в пользу «вора». Цель приезда Харитона была раскрыта. Всесильный думный дьяк Андронов, сын лапотника-кожевника и сам при Годунове торговый мужик на Москве, а теперь первый воротила среди родовитых бояр, проведав о новых кознях «вора», недавнего своего повелителя и приятеля, приказал схватить Харитона. На пытке тот со страху наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына. Обоих бояр по распоряжению градоправителя Гонсевского заточили, а самого Харитона везли теперь на казнь.
Толпа, запрудившая улицы, кто с жалостливым любопытством, а кто с ненавистью, разглядывала Харитона, который предал полякам двух важнейших бояр, один из них был братом любимого многими Василия Васильевича Голицына, уехавшего с митрополитом Филаретом послом к Сигизмунду под Смоленск. Заточение бояр вызвало новое раздражение к притеснителям-полякам. Поэтому при виде отряда нарядных польских гусар, следовавших впереди саней боярина Цыплятева, народ глядел на них с явной злобой и с не большей приязнью провожал глазами самого боярина. На Москве хорошо знали его. Он был человек дрянной, хитрый, корыстный, сторонник и первого Лжедмитрия, и «тушинского вора», неоднократно побывавший в «перелетах», а ныне в числе других изменников-бояр предавший Гонсевскому Москву и готовый уступить столицу не только королевичу Владиславу, но и самому польскому королю Сигизмунду.
Как ни был Цыплятев привычен к презрению народному, но явно враждебные взгляды толпы, провожавшие теперь его сани, заставляли его поеживаться и сильнее прикрывать лицо пышным воротником шубы. Время было опасное, ненависть к полякам разрослась и могла разразиться народным мятежом, во время которого досталось бы и московским изменникам, слишком рьяным приверженцам поляков.
Испытывая некоторую тревогу и желая поскорее исполнить возложенное на него неприятное поручение — присутствие при казни Харитона, боярин Цыплятев уже несколько раз отдавал приказ стражникам, вооруженным секирами, освободить проезд и разогнать все нараставшую толпу, затруднявшую движение. Но шествие двигалось медленно, и вдруг у перекрестка двух улиц оно совсем остановилось. Передние ряды стали напирать на задние; произошла давка.
— Эй, что там? — пытаясь придать внушительность своему неприятно-пронзительному голосу, визгливо и беспокойно крикнул боярин.
Один из близстоявших детей боярских, малый саженного роста, приподнялся на стременах.
— Похороны, боярин, — сказал он, разглядев, из-за чего произошла остановка. — Похороны улицу пересекли. Передние стрельцы осадили.
— Экие блажные! — заволновался Цыплятев. — Неужели порядок похорон нам ждать! Эй, паны-гусары, вперед!
— Грех, боярин, — смущенно заметил было боярский сын, крестясь при виде похорон и снимая колпак[8] с меховым ожерельем и серебряной запоной впереди.
— Я те покажу — грех! — рассердился боярин. — Эка что выдумал: нашему да делу похорон ждать!
— Сами, кровопивцы, похороны справляете, — раздалось рядом в толпе замечание.
— Без попа — попа на смерть ведете, — подхватил другой насмешливый голос.
— Панские угодники, диаволы-изменники!..
— Молчать! — визгливо зыкнул боярин. — Кто смел? Всех на плаху к заплечным мастерам сгоню. Ну-ка, сунься, — кто сказал?
Цыплятев свирепо окинул толпу. Но народ, потупив злобные взгляды, угрюмо молчал. Боярин приподнялся в санях.
— Эй, пан, — махнул он рукой в меховой рукавице обернувшемуся в его сторону польскому ротмистру. — Вперед, пан! Дорогу!
Ротмистр охотно поспешил исполнить приказ. Врезавшись в толпу, давя и калеча лошадьми шарахнувшихся в сторону уличных зевак, взвод польских гусар выехал вперед и врезался в многолюдную похоронную процессию, пересекавшую улицу Испуганные монахини, несшие гроб, родственники покойника и плакальщицы, оборвав свои вопли и причитания, испуганно остановились с одной стороны улицы, в то время как духовенство, остальные плакальщицы и домашняя челядь перешли перекресток и стали с другой стороны. Через этот промежуток двинулись вперед гусары, вслед за ними стрельцы и дровни, сидя на которых палач спокойно снял колпак и с чувством перекрестился в сторону покойника, а злосчастный Харитон в смертельном ужасе остановил на гробе свои воспаленные, безумно остекленевшие глаза и судорожно завопил, думая о собственной участи.
Проезжая мимо, Цыплятев хотел уже снять роскошную меховую шапку и перекреститься, как вдруг он заметил своего дальнего родственника и во внешних отношениях приятеля, боярина Матвея Парменовича Роща-Сабурова. И, торопливо опустив руку, взялся за воротник шубы и плотнее прикрыл им часть лица, обращенную в сторону Роща-Сабурова. «Ахти, и в самом деле — грех! — подумал Цыплятев, боясь, как бы Роща-Сабуров не разглядел его. — Эк меня, право, угораздило покойницу потревожить!» И, мысленно пожелав покоя душе «новопреставленной болярине Феодосии», он решил поторопиться с казнью, чтобы поспеть в церковь хотя бы к концу отпевания. Избегая встретиться со взглядом Роща-Сабурова, он торопливо шмыгнул глазами на другую сторону улицы и… чуть не ахнул: в толпе домашних боярина, успевших уже перейти дорогу, он заметил злобно направленный на него острый взгляд молодого сына боярского, часть лица которого была скрыта повязкой из-за полученной раны. «Аленин? Быть не может! — удивился Цыплятев. — У того бороды не было, а под тряпицей лица не разглядеть. Да нет, нет — он. Глаза его. Неужели хватило смелости на Москву сунуться? Ну, ну, коли так, постой же, Матвей Парменыч! Не было против тебя закорючки, ан вон и целый знатный крюк. Стало быть, теперь поговорим иначе…»