Благодарность за пережитое благодаря Флоренскому полвека назад — вместе с радостным удивлением перед непостижимыми путями, которыми «Бог приводит к Себе в наше время людей из самой гущи неверия, этих взрослых некрещеных, некнижных»[391], — побудили Сергея Фуделя предпринять попытку донести многосложную мысль отца Павла до неискушенных читателей эпохи ускоренного «строительства коммунизма», не ведающих ни Канта, ни Соловьева. Ради этого Фудель бережно высвобождает из «колючей проволоки» научной терминологии то, что он воспринял как главное в облике Флоренского: живую устремленность к духовной достоверности подлинного богообщения. «Я писал, стараясь<…>дать больше его образ, а не учение. Его личный облик гораздо важнее и “вернее” его учения, — он только иногда в своем переусложненном и переобремененном учении давал то, что почти всегда давал в личном общении»[392] — так формулировал автор свою задачу в письме к близкому человеку.
Композиция книги бесхитростна и, может быть, менее проработана, чем в труде о Достоевском: это пересказ, а местами конспект «Столпа…», перемежаемый мозаикой пояснений витиеватой мысли его автора и яркими искорками личных воспоминаний о нем.
Сегодняшним читателям, быть может, непонятно, зачем страница за страницей пересказывать адаптированного Флоренского, вместо того чтобы давать критический анализ его творчества. Однако дорог же был и этот пересказ в пору, когда Флоренского, конечно, не печатали, единственное издание его книги было крайней редкостью, а устройства для ксерокопирования были еще совершенно недоступны! Многие — в том числе и один из авторов этой книги — прочли бледную копию работы Фуделя на тонкой, папиросной бумаге много раньше, чем в нетерпеливые руки на краткий срок попало антикварное издание «Столпа…» объемом больше восьмисот страниц или его репринт, изготовленный на Западе и неведомыми путями перевезенный через границу СССР.
А кроме того, в невеликой по объему книжке присутствовал и вдумчивый разбор головокружительных построений Флоренского, в котором раскрывались святоотеческие их корни, приводились поясняющие дело отрывки из других работ отца Павла, писаний его современников или оказавших на него влияние богословов прошлого. Но, пожалуй, всего дороже — вкрапленные здесь и там живые воспоминания о личном облике Флоренского и биографические свидетельства, собранные с великим трудом и любовью. Из черновых записок видно, что С. И. Фудель, готовя книгу, собирал все доступные ему материалы об отце Павле, записывал мемуары дочери В. В. Розанова Татьяны, вдовы Флоренского Анны Михайловны, вдовы друга Флоренского отца Сергия Мансурова Марии Федоровны.
Все они ушли из жизни раньше Сергея Фуделя. И даже ощущая некоторую незавершенность написанной им книги, Сергей Иосифович был рад, что успел сохранить для читателей ускользающий в потоке времени неотмирный лик учителя своих молодых лет, поделиться впечатлением от главных его мыслей — с тем, чтобы потом уж «не писать, а поджидать личной встречи и с ним, и со всеми, от кого сердце получало тепло, свет и радость»[393].
Фудель умело раскрывает перед читателем притягательную силу и обаяние духовной личности отца Павла, которого «трудно передать, пока человек не догадается, о чем его главная боль»[394].
На помощь приходит короткая зарисовка: на тюремных нарах в 1946 году, после вечерней баланды, когда камера немного утихает, арестант Фудель пытается, преодолевая трудность темы и незнание языка, рассказать о Флоренском молодому профессору иностранного университета. Тот вполне понимает лишь всплывший в памяти собеседника латинских эпиграф книги: «Finis amoris, ut duo unum fiant. Предел любви — да двое едино будут». Но и этого оказалось довольно; на опустошенном, сером лице изголодавшегося и одинокого человека появляются слезы. «Мне удалось передать Флоренского», — думает заключенный.
Через два десятилетия автор первой в России монографии о Флоренском бережно и терпеливо извлекает из «непроходимых зарослей» теорем и метафизических построений «Столпа…» то, что было ему всего дороже в этом сложном мыслителе: трепетное, написанное страданием и любовью свидетельство о уже состоявшейся жизни в Боге, причем, что так близко самому Фуделю, высказанное тоном человека, который «явно не уверен в своем праве о Нем говорить»[395]. И в облике философа, который людям, пережившим катастрофы XX века, порою представляется чересчур многословным и вычурным, убедительнее всех слов оказывается сбереженная в памяти лучшего его биографа тишина цельности и скромности, как бы вопреки всей необъятности познаний и неуемности интересов.
Образ Флоренского выписан с любовью, но и глубокой правдивостью. «Я не знаю, как он молился вне храма, — жила ли в нем всегда молитва», — признается Фудель, но добавляет: в отце Павле ощущалась духовная собранность, особенно проявлявшаяся в том, как он служил литургию — очень просто, тихо и сосредоточенно. И в этой теплой серьезности был «точно дом для молитвы»[396]. Еще одно признание: «Я не знаю о нем и как о духовнике». Друживший с ним Розанов, который однажды написал об отце Павле: «Мне порою кажется, что он — святой»[397], — когда умирал неподалеку в Сергиевом Посаде, позвал для исповеди не его, а другого священника. Иные находили, что Флоренский вообще не любил людей. «Я не знаю, так ли это», — целомудренно пишет Фудель, но считает нужным не исключить из своего портрета и эту черту духовного облика отца Павла, как и его способность иногда дразнить людей или
Евангелие С. И. Фуделя, пронесенное им через все лагеря и ссылки. Собрание А. М. Копировского
Помянник протоиерея Иосифа Фуделя, позднее перешедший к сыну. Собрание А. М. Копировского
в полемическом увлечении противоречить самому себе. «Жило ли в нем прочно сердечное смирение?» — спрашивает себя Сергей Фудель, прошедший после дружбы с Флоренским долгую школу не только вдумчивого чтения святых отцов, но и общения с людьми, достигшими святости. И вновь отвечает предельно честно: «Знаю только то, что в нем не было и тени этого ужасающего внешнего смиреннословия».
Признавая иногда свойственную отцу Павлу «давящую ученость», порой увлекавшую его то в филологические изыски, то в споры с Шопенгауэром о бритье бороды или с Белинским и мадам де Сталь насчет природы ревности, — словом, в области, ненужные для его главных и «святейших тем», Фудель смущенно делится — «даже как‑то неловко выговорить» — парадоксальным образом, возникшим в связи с его недавним погружением в творчество Достоевского: «Мне кажется, что в его духовном облике как‑то не хватало Сони Мармеладовой»[398]. «Сила его не в учености, а в преодолении ее»[399] — с этими словами близко знавшей Флоренского М. Ф. Мансуровой Фудель с готовностью соглашался.
Фудель критически относится и к некоторым особенностям богословских построений Флоренского. В числе их недостатков он отмечает то, что воспринимает как некий «римско — магический» уклон, мистически окрашенный рационализм, из‑за которого, в частности, отец Павел одно время подозревал в неправославии труды Хомякова. Влияние «головной мистики» Фудель видит и в вовлеченности отца Павла в «имяславские» богословские споры накануне революции[400], и в еще непреодоленной в пору написания «Столпа…» оглядке на «новое религиозное сознание» круга Д. С. Мережковского, и в некотором увлечении идеями Оригена. Впрочем, в последнем случае Фудель берет Флоренского под защиту, напоминая, что под влиянием этого основателя христианской науки находились и многие великие Отцы Церкви. Читателей из числа слишком ему уже известной породы молодых и самоуверенных неофитов Сергей Иосифович предупреждает: надо быть очень осторожными с обвинениями в ереси, «мы совсем не знаем церковной истории»[401].