Искусство Достоевского после 1865 года Фудель рассматривает как целостное и глубочайшее переживание христианства. Литературное воплощение этих переживаний стало для автора «гениального пятикнижия» великим счастьем познания мира и человека, делом священной значительности — «работой Господней». Достоевский, осуществляя религиозную проповедь через искусство, по мнению Фуделя, исправил ошибку Гоголя, отказавшегося от искусства, так как понял, что защиту христианства он, Достоевский, должен вести наиболее доступным ему путем. Поэтому художественное творчество стало для него одной из форм религиозной жизни, «радугой над водами религии». Красота — загадка, но она не может противоречить Добру и Истине.
Объясняя тезис Достоевского о религиозном происхождении искусства («Тайна Христова»), Фудель предлагает свою интерпретацию понятия «нравственный центр произведения искусства»: это луч, открывающий среди ограниченного, тленного мира — мир иной и вечной реальности. В искании этого мира и состоит художественный замысел; «вся композиция произведения вращается вокруг оси — “да” или “нет” божественной жизни, “да” или “нет” вечности». Страстным и сердечным высказыванием Достоевский стремился хоть на единый исторический миг задержать образ Христа в холодеющем мире — и как отличается нервный, задыхающийся голос петербургского литератора от великолепия, неторопливости, грамотного спокойствия официальной церковной проповеди! «Достоевский точно ударами в сердце напоминает о Христе»[368], — пишет Фудель.
Незадолго до смерти, в «Дневнике писателя» 1880 года, Достоевский заметил: «Да, конечно… настоящих христиан еще ужасно мало (хотя они и есть). Но почем вы знаете, сколько именно надо их, чтоб не умирал идеал христианства в народе, а с ним и великая надежда его?.. До сих пор, по — видимому, только того и надо было, чтоб не умирала великая мысль»[369]. В работах Фуделя это высказывание цитируется не раз.
О неумирании великой мысли молился молитвой Девятого часа крестник тюремной церкви в Бутырках, бывший заключенный вечного русского Мертвого дома, автор замечательного и вдохновенного труда, посвященного Достоевскому: «Не предаждь нас до конца имене Твоего ради, и не разори завета Твоего, и не отстави милости Твоея от нас…»
С. И. Фудель об искусстве и литературе
В 1963 году, сразу по окончании книги «Наследство Достоевского», С. И. Фудель пишет по просьбе своего друга, искусствоведа H. H. Третьякова, большую статью в форме письма о своем понимании искусства[370].
Фундаментальное убеждение, сформировавшееся у Фуделя в процессе работы над книгой о Достоевском, сложилось в целостную концепцию роли литературы и искусства. Искусство решило заменить христианство, полагает С. И. Фудель. Люди, потерявшие христианство (или его еще не знающие), приняли искусство как новую религию. Три стороны христианства — догматическая, нравственная и обрядовая — в новой религии, то есть в искусстве, получили новые же значения. Убеждение, что абсолютной Истины нет, стало догматом; вывод, что в искусстве все более или менее позволено, воспринимается как новая нравственность, а художественное мастерство — как обряд.
Фудель вспоминает феномен Гоголя, осознавшего под конец жизни факт своей беспомощности как художника. «Он, возможно, был и не прав, так как, перестав быть литератором, он еще не сделался христианским учителем, но его осознание бесплодности глубоко показательно»[371]. В чем же дело? — задается вопросом автор письма. Проблема в высокомерной претензии искусства «совершать добро», «сеять разумное, доброе, вечное». Чем больше дискуссий о «добром» влиянии искусства, тем меньше в нем обретается людей духовной силы и власти. Даже и великие писатели, несмотря на всю их пользу, всегда бывают недостаточно духовно сильны (к тому же всегда духовно одиноки) для прочного доброго влияния на человечество. «Христианство победило кровью Голгофы и кровью мучеников. А много ли писателей хотя бы писало кровью сердца?»[372]
Достоевский для Фуделя именно такой писатель. Художник, отыскивая красоту в мире, совершает познание Бога, ее создавшего. Утверждая красоту строя и Строй красоты, он способствует сохранению мира, его спасению. Недаром Достоевский, поняв спасительность божественной гармонии, сказал: «Красота спасет мир». «Я знаю в наше время молодых, которые молятся за Диккенса и Достоевского, давших им какой‑то свет жизни»[373]. Великое оскудение религиозной жизни побуждало писателей — Тютчева, Лескова, Лермонтова, Пастернака, Экзюпери — к служению. «Один том Достоевского или та страница у Диккенса, где маленький Джо умирает, силясь понять “Отче наш”, дают больше для доказательства силы христианства, чем иногда целая духовная семинария. Ведь доказывать надо не “вообще” христианство, а именно силу его в современной душе.<… >Нам сказано: “Дух дышит, где хочет”. Духовное оскудение христианства есть исторический факт, предуказанный в Евангелии. Когда начали оскудевать священники Божии, Он стал иногда говорить через людей, носящих пиджаки»[374].
Здесь, считает Фудель, и находится узел проблемы, здесь сосредоточены парадоксы о ценностях в искусстве и вере. Христианское чувство в искусстве может быть не только у людей исключительных, вроде Достоевского, но и у таких «средних», как Пушкин, — средних в том смысле, что даже такой гений, как Пушкин, не смог удержаться на достигнутой высоте и спустился «вниз». «Пушкин написал не только свои “ночные стихи” или “Бориса Годунова”, но и “Гаврилиаду”, а Золя, кроме “Грез”, написал целую кучу романов типа “Жерминаль” или “Нана”, прибавившую грязи в человечестве. Даже у Достоевского есть вещи, которые так же нужны человеку, как совершенно здоровому желудку касторка»[375]. (Таким произведением Фудель считал повесть «Записки из подполья».) «Лесков, кроме “Соборян” и “Запечатленного Ангела”, написал еще и целый ряд вещей, в которых обнаружил толстовскую злость и неверие»[376]. И Фудель формулирует свой основополагающий вывод: искусство может быть закономерно и полезно, но оно ненадежно. Христианин должен помнить о границах возможностей искусства. «Искусство мира может быть в лучшем случае только папертью Храма, в котором полнота познания и радости»[377].
Талант, считает С. И. Фудель, категория неоднозначная. Разве вред делается менее вредным оттого, что он талантлив? — восклицает он. Поэтому «с точки зрения сохранения современного человечества гораздо лучше быть слесарем, чем филигранным мастером описания расстегивания дамских кофточек. Отошедшим от магистрали Диккенс — Достоевский это будет опять непонятно»[378].
Не время выкликать теней:
И так уж этот мрачен час, —
цитирует он Тютчева. Но многие писатели, — утверждает Фудель, — как раз и заняты тем, что «выкликают тени», и вместо самоограничения вовлекаются в безграничность. На самую паршивую нечистую силу они надевают врубелевский маскарад и называют ее уже не нечистой силой, а байроновским демоном. «Навозная идея» сверхчеловека, как и древняя богоборческая идея, часто питают писательское сознание: недаром Раскольников появился до Ницше.
С горьким чувством Фудель цитирует брюсовское стихотворение «3. Гиппиус»: