Первым же подступом к этой работе послужили попытки объяснить значение аскетического подвига для человека в миру, предпринятые Сергеем Фуделем еще в письмах из ссылки к сыну:
«Те, кто не хотят<…>подчинения плоти, вступают на путь больших мучений и длительного труда, иногда кажущегося совершенно безнадежным, но иногда вдруг открывающего внутри ума и сердца<…>такие голубые небеса и золотые солнца, что у человека замирает душа от предчувствия блаженства победы, и он готов трудиться еще 1000 лет.<…>Блаженство предощущаемое, счастье и тишина прозреваемая столь неизреченно велики, что они могут только как молния озарить на минуту душу, и вновь она остается в потемках. И вот тогда начинается труд не забыть<…>, труд хранить в себе память тех мгновений озарения, труд искания ихвновь и вновь, стучать перед захлопнувшейся дверью<…>как нищий перед дверью к сокровищам.<…>Тогда человек показывает, что он действительно возлюбил то, что он получил когда‑то на минуту, и теперь хочет получить это навсегда. Он не может быть без этого, он задыхается вне этого, и он готов все отдать за однажды открывшееся перед ним сокровище.<…>Для меня самого здесь нет отвлеченности, все вполне конкретно. Всегда искать, всегда жаждать, всегда трудиться<…>. Это самоограничение<…>, это терпение чужих недостатков, это непрестанное трезвение, чтобы заслужить хотя бы глохок “того” вина, это постоянное “выхождение” из своей скорлупы к людям, на помощь к ним, на утешение к ним»[292].
Позднее, из У смани, Сергей Фудель писал о том же коротко, но не менее внятно: «Потому‑то и пленителен так религиозный подвиг, что он упраздняет будни, утверждает непрестанную борьбу за праздник души»[293].
Но то, что внутренне казалось таким ясным, нелегко было донести до выросших в условиях советского времени. Возникало ощущение, что драгоценные слова — «усилие», «подвиг» — будто обросли «грязным и скользким наростом столетий человеческого лицемерия и лжи». Потому и думалось, что «блаженнее всего говорить не от себя, а “искать следы Отцов”, отыскивать в забытых книгах золото слов»[294]. И крепло выросшее еще в ссылке убеждение, что «не к XIX — му и не к XVIII — му веку зовет нас Бог, а сразу к первому: к первохристианству, к первоначальному теплу богообщения»[295].
Тем не менее созданию книги предшествовали внутренние сомнения. Вспоминались уже изданные труды, «сплошь составленные из выписок, которые никого не убедили»[296]; казалось, что всякое писательство о христианстве теперь бесплодно, и лишь живая личная вера может стать действенным свидетельством. Страшил «неумолимый закон Божьего осуждения», грозящего тем, кто говорит о заповедях, а не исполняет их. В ранних редакциях сохранилась авторская исповедь, не вошедшая в окончательный текст «Пути Отцов»: «Сознание двойной ответственности гнетет меня и, говоря искренне, я бы не стал писать, если бы не преследовала меня назойливая мысль о каком‑то неизвестном друге, который, может быть, недостаточно зная учение Церкви о сокровенной христианской жизни, что‑то начнет узнавать через мои выписки»[297]. Оправдание своей попытке дать читателям представление о пути Отцов — подвижников Фудель нашел наконец в словах преподобного Нила Синайского: «Говорить надлежит о хорошем и тому, кто не делает хорошего, чтоб, устыдясь своих слов, начал и он делать»[298].
Действительно, «убеждает только дыхание уст»; и вот с любовью собранные Сергеем Фуделем «слова, приоткрывающие духоносную жизнь святых, как приоткрытые двери в их кельи»[299], стали источником вдохновения для многих. Предчувствие автора сбылось: «Путь Отцов» стал первым его трудом, который начал широко перепечатываться в религиозном самиздате, несмотря на необычно большой для такого способа распространения объем в две с половиной сотни машинописных страниц. По словам отца Владимира Воробьева, «в то время, когда даже Евангелие найти было трудно, когда “глад слышания слова Божия”[300] достиг небывалой силы», эта и последующие работы Сергея Иосифовича «жадно читались ищущими веры и духовной жизни»[301].
В авторскую рукопись «Пути Отцов» вложена записка неизвестного современника: «Мне хочется как‑то выразить, насколько мне дорог и как я глубоко ценю труд “Путь Отцов”. Стоит открыть его в любом месте, и в сердце входят “жизнь”, “тепло”, хочется плакать и читать, читать и проникаться»[302].
Не доверяя себе, Фудель отдал рукопись на отзыв старому другу по первой Усть — Сысольской ссылке — епископу Афанасию (Сахарову), строгому подвижнику, архиерею традиционного склада, в чем‑то даже чуждого Сергею Иосифовичу. С октября 1955 года владыка Афанасий, освободившийся наконец после тридцатилетнего скитания по тюрьмам и ссылкам, обосновался в поселке Петушки Владимирской области. Ненадолго он даже стал вхож в официальные круги Московской Патриархии, возглавив ее Календарно — богослужебную комиссию.
Суждение святителя о предложенной ему рукописи отличалось особой теплотой. Он писал: «Милость Божия буди с вами, милый и дорогой мой Сереженька!<…>Господь да поможет Вам шествовать “путем Отцов”<…>. Идея “монастыря в миру” для меня особенно дорога, и пропаганду ее я считаю существенно необходимой… Вы знаете меня, что я не аскет- созерцатель… Я уставщик, обрядовер и, может быть, даже в некоторых отношениях буквоед. Я, говоря о “монастыре в миру”, стал бы говорить о внешнем поведении православных христиан — монахов в миру. Ваша книга прекраснейшее богословское обоснование возможности “монастыря в миру”, — что писания отцов — аскетов могут быть полезны не только монахам, но и мирянам.<…>Я очень бы хотел, чтобы ваша книга была напечатана. Знаю, что это теперь не легко. Но если вы разрешите, я попытаюсь нащупать почву»[303].
Осуществить это намерение при жизни обоих, конечно, не удалось. Однако все советы владыки Фудель исполнил, дополнив свою работу ссылками на источники цитат, не указанные в первоначальном рукописном варианте. С этого времени что- то похожее на общепринятый научный аппарат стало появляться в произведениях С. И. Фуделя. В конце 50–х — начале 60–х годов автор неоднократно подвергал рукопись содержательной и стилистической переработке. Из другого письма владыки Афанасия[304] известно, что работа получила также одобрение старцев знаменитой Глинской пустыни[305], где в те годы жили уцелевшие многолетние узники ГУЛАГа схиархимандрит Андроник (Лукаш) и архимандрит Таврион (Батозский).
В наследии Отцов пустыни и последующих аскетических писателей Сергей Фудель искал для себя и своих современников не те уставные нормы и правила, которые были обусловлены монашеским строем жизни и условиями своего, столь далекого от советской России, времени. Попытка буквального следования многим предписаниям «Добротолюбия» в совершенно иных обстоятельствах, как он хорошо понимал, может привести лишь к мертвящей стилизации, когда внутри — не «сокрушенное сердце», а «какой‑то речитатив чужих слов». А ведь «лучше не знать чужих слов, чем потерять свое единственное и личное слово Богу»[306].