И несмотря ни на что, поэт не терял надежды: пусть не теперь, не скоро, пусть даже после смерти, но придет в конце концов его день. И отступит море, и засверкают камешки, которые когда-то исчезли в пучине… Впрочем, для поэта, у которого нет другой заботы-работы, как только собирать в начале каждого месяца арендную плату за постоялый двор да за несколько лавок, доставшихся ему в наследство от отца, не все ли равно, когда наступит этот самый день — раньше или позже?..
В свое время Селим Шевкет считал, что во всем виноват аруз[21]. Времена менялись, и аруз хирел, вопреки всей своей бесподобной, божественной гармонии. Такова была печальная действительность, и не считаться с ней было нельзя. Да, прекрасная статуя, воздвигнутая в честь его величества аруза, треснула, она разрушается па глазах — об этом еще писал Фикрет, — и любая попытка установить союз между арузом и «новой литературой» была обречена на провал. А кто не хочет упасть, тот должен шагать в ногу с веком.
Наверное, именно этой мудростью руководствовался поэт, когда, испытывая к самому себе отвращение, переводил с аруза на хедже свои неизданные миниатюры. Результат оказался самый плачевный: Селим Шевкет, подобно музыканту, который, бросив рояль, садится за барабан и не может к нему приспособиться, — пал даже в собственных глазах…
Но последние несколько месяцев поэта одолевали новые мысли: искусство для искусства — вот где спасение! А впрочем… искусство ради самого искусства, — не напоминает ли это сапожника, который шьёт сапоги только но своей мерке?.. Если поэт хочет, чтобы народ знал его, он должен писать стихи о современности. Да, только народ есть народ, — поди догадайся, чего он хочет?! Вот ведь, к примеру, как одному повезло: и поэт-то был самый что ни на есть захудалый, а написал стихи про знаменитый пожар в Аксарае[22] и в один миг прославился. Когда в зрительном зале морского офицерского собрания Элиза Бинемеджиян, закутавшись в черный прозрачный плащ, повторяла припев:
О, горе, великое горе!
Окутал нас черный мрак,
Страшна погорельцев доля,
Будь проклят, огненный враг!.. —
то Шефик-бей, богатый маслозаводчик, рыдал и бил себя кулаком в грудь, а вместе с ним рыдал весь театр — от солидных, пожилых господ в креслах первых рядов до расторопных торговцев фисташками и вездесущих разносчиков лимонада. В каком еще театре мира какое великое произведение искусства вызывало столько слез?! Даже Фикрет, который говорил о себе: «Я сам — пространство, я сам — полет в своих небесах», — даже он своей славой больше всего обязан именно стихам о зем- летрясении в Балыкесире. И, возможно, завтра, за неимением лучшего, газеты вспомнят старое фикретовское стихотворение «Помогите пострадавшим!» и снова напечатают его. Ну, конечно, старая история — одно покрывало на гроб служит для всех бедняков… Так что же из этого следует?
Из этого следует, что нужно… написать стихотворение, посвященное злосчастному Сарыпынару, превратившемуся в руины. И написать его размером хедже, так сказать, голосом народа. Вот тогда «Помогите пострадавшим!» отойдет на задний план. А поскольку землетрясения, подобно року, до скончания века не прекратят терзать несчастную землю, то новому произведению поэта обеспечено будущее. После каждого землетрясения в любом селе или городе это стихотворение будут повторять со слезами на глазах, и обретет оно вечную жизнь. Только надо спешить!.. Не дать ловкачам вырвать лакомый кусок… Еще до вечера написать, а потом во что бы то ни стало успеть тиснуть в утренних газетах, и не в одной, а сразу в нескольких… И не ограничиваться сочувствием, так сказать, на словах, а внести свою скромную лепту, пожертвовать в пользу пострадавших хоть лир двадцать пять и проследить, чтобы в тех же газетах, где-нибудь в уголке, было сообщено об этом…
Селим Шевкет собрал домашних в передней и строго-настрого приказал:
— Слушайте меня внимательно! Сегодня я занят… скорблю вместе с моим народом. Кто ни придет, всем говорить, что меня нет дома. Будете шуметь, голову оторву!.. Вот так!..
VIII. ДУХОВНЫЙ НАСТАВНИК — МЮДЕРРИС[23] И ИНЖЕНЕР ГОРОДСКОЙ УПРАВЫ
В тот день до позднего вечера в новой резиденции каймакама толпился народ — люди приходили, чтобы пожелать ему скорейшего выздоровления.
Кто тут только не побывал! И почтенные отцы города, относившиеся к Халилю Хильми-эфенди всегда немного свысока, и чиновники разных городских и уездных учреждений, и люди духовного звания — хаджи, муллы и монахи-дервиши, — и, конечно, купцы, лавочники и маклеры, арендаторы и подрядчики, и все те, кто хотел засвидетельствовать свое почтение каймакаму у изголовья его постели, или кто был с ним вчера в ссоре, а сегодня надеялся помириться, и, наконец, окрестные крестьяне, прибывшие в касабу на базар…
Люди пожилые и влиятельные, как и полагалось, усаживались на стульях, выстроившихся в ряд вдоль стены, все остальные проходили перед койкой каймакама в торжественной процессии, а затем удалялись восвояси.
До сих пор ни на празднествах десятого июля, ни в другой праздник никогда еще не собиралось столько народа, жаждущего лицезреть главу уездной власти. После такого наплыва визитеров недолго было и в трубу вылететь, да, спасибо, выручил писарь из бухгалтерии, который сообразил, что на эту ораву кофе не напасешься, и надоумил Хуршида приготовить два ведра шербета из незрелого винограда.
Положившись полностью на волю аллаха, Халиль Хильми-эфенди покорно сидел на своей постели, словно мальчик после обряда обрезания, — вот только на тюбетейку ему забыли повесить талисман от сглаза. На бесконечные вопросы о здоровье он отвечал сдержанно, скупыми словами медицинского заключения. Постепенно эти ответы становились все лаконичнее и давались все неохотнее, зато он с живейшим интересом прислушивался к разговорам сидящих вокруг него людей.
Каждые пятнадцать — двадцать минут как бы начинался новый сеанс: одни именитые люди вставали и прощались, другие занимали их места, и разговор снова заходил о происшедшем ночью землетрясении.
Все были едины в оценке событий: на город обрушилось великое бедствие, и нанесенный ущерб — просто колоссален…
Однако ни о каких других разрушениях, кроме лестницы в доме Омер-бея, пока не упоминали, и число пострадавших на этой лестнице не увеличивалось. Правда, рассказывали, что померла мать мясника из нижнего квартала. Потом разговор постепенно перекидывался на исторические темы, и тут вспоминали все самые страшные землетрясения древности, в результате которых под землей исчезали целые города… и приходили к заключению, что все в руках всевышнего и воистину непостижимы дела его.
Самым главным событием дня явился визит мюдерриса Хаджи Фикри-эфенди.
Уважаемый наставник был в полном смысле слова значительной личностью. В его роду насчитывалось много известнейших ученых, богословов-улемов, мюдеррисов, казаскеров, один шейхульислам[24] и даже один святой. Гробница этого святого, крытая зеленой жестяной крышей и огороженная решеткой, которая была сплошь увешана разноцветными лоскутами, находилась посередине одной из главных улиц Сарыпынара; поток следующих мимо пешеходов и экипажей разбивался и обтекал гробницу с двух сторон; ночью светильники и лампады, окружавшие ее, освещали дорогу запоздалым путникам.
В свое время Хаджи Фикри-эфенди жил в султанском дворце Йылдыз, где был учителем и воспитателем многочисленных сыновей Абдула Хамида. Но однажды он оскорбил шахзаде, назвав его сыном свиньи, впал в немилость и вплоть до революции девятьсот восьмого года находился в ссылке в Багдаде.
Вот уже несколько лет, как Хаджи Фикри-эфенди гневался на власти. Даже в дни праздников и иллюминаций он не удостаивал своим присутствием официальные приемы и вне стен своей обители ни с кем не встречался. В свою очередь, и у властей были основания сердиться на досточтимого наставника, однако они предпочитали не замечать его глупых выходок, на что у них были особые причины. У господина мюдерриса был неуживчивый нрав. Он не ладил даже со своими собратьями — богословами.