Коробко завел Фрунзе в одиночку, велел раздеться. Обшарил все швы, нашел полтинник. Сунул в карман. Ушел. И больше часа не приносил белье и робу с ермолкой и ботами. Благо, было лето. Но узника все равно пробрало до костей.
Эффект был сильный. Однако Фрунзе не проронил ни слова. Он все это воспринял как должное и сделал для себя выводы: держаться смело, гордо — и молчать; быстро найти товарищей и думать с ними о побеге.
Правда, централ стоял на «сложном» месте: в излучине реки, почти на острове, и по пути к городу надо было миновать перешеек и мост. Но ведь бегали и не из таких тюрем? Все дело решают люди!
Вскоре Фрунзе получил к ним доступ. С ними он чинил мешки и скубал старые канаты; с ними работал в столярной мастерской и таскал кипы полотна весом в шесть пудов со двора на пятый этаж, пока не потерял сознания. С ними стал работать и в слесарной мастерской. Сам он сообщал в одном из писем: «…Я ведь чем-чем только не был на каторге. Начал свою рабочую карьеру в качестве столяра, был затем садовником, огородником, а в настоящее время занимаюсь починкой водопроводов, сигнализации и, кроме того, делаю ведра, кастрюли, чиню самовары и пр. Как видите, обладаю целым ворохом ремесленных знаний…»
С хорошими людьми он сошелся в первые же недели. И товарищи, не сговариваясь, признали его своим старостой. Об этом рассказал один из заключенных, хорошо знавший шуйского большевика: «Фрунзе отдавал все, что получал из дому, и не интересовался, как и на что расходовались его деньги… Слишком общительный он был человек. Для него все были равны: и эллин, и иудей, рабочий и крестьянин, даже уголовный, лишь бы он был с мозгами и не несло от него мертвечиной… Удивительная способность сразу понимать человека, его интересы и стремления, простой, толковый язык, всегда дельный совет — все это создало ему огромную популярность, и каждый встречавшийся с ним считал его своим…»
Что еще отмечали товарищи в новом узнике? Даже администрации он сумел внушить к себе уважение: Коробко хоть и язвил и обещал всякие пакости, но шашкой в бок уже не тыкал. Голова была свежая, память отличная, и «к нему обращались, как к энциклопедии». Немало поражала товарищей его способность читать в немыслимых условиях «книги серьезного характера. Особенно всякого рода философские сочинения. Читаешь этакую толстенную книгу неделю-другую: слов много, а смысла, сути книги никак не поймешь. Фрунзе книгу эту полистает день, много два, и готово: разжует тебе и в рот положит, да заодно и объяснит, что в ней есть дельного…».
С большой задумкой приступил Фрунзе к плану побега: по этапам, тщательно взвешивая каждый шаг, подробно изучал обстановку, повадки надзирателей. Надежды на подкуп было мало. Но в любом случае требовались большие деньги и крепкая поддержка с воли.
Фрунзе убедился, что начинать надо со связи с городской организацией большевиков. И единственным человеком, пригодным для этой цели, казался тюремный регент, он же библиотекарь и пономарь. Жил он в городе, к заключенным относился с сочувствием. Надо было сблизиться с ним и перетянуть его на свою сторону.
Ход нашли такой: создали хор, чтобы получить доступ к регенту в тюремной церквушке. И после пятой спевки Фрунзе умело позондировал почву. Регент не дал категорического отказа, но и с добрым ответом тянул так долго, что время было упущено.
Никаких оснований не имелось, чтобы обвинить его в доносе по начальству. Но, видимо, кто-то шепнул Колченко, что Фрунзе сблизился с регентом и ведет с ним тайные беседы. А это вызвало подозрения, и всех товарищей, занятых подготовкой побега, изолировали от Фрунзе, рассадив по разным камерам.
Беглецы впали в отчаяние и неосторожно собрались в уборной при мастерских, чтобы обсудить положение. Вездесущий Коробко услыхал краем уха какие-то непотребные слова. И вся группа получила пять суток карцера.
Сохранился страшный рассказ заключенного, который провел эти дни вместе с Фрунзе:
«Я давно не сидел в карцере, а Миша, кажется, попал туда в первый раз… Всех нас, пятерых, погнали вниз по лесенке в подвал, наподдавая ниже спины коленом, чтоб летели прямо через три ступеньки.
Добрались до преисподней: темный коридорчик, в нем горела коптилка, в стене виднелись маленькие железные дверки камер.
— Свободные номера есть? — спросил Коробко.
— Один есть, — ответил часовой.
— Вали всех вместе, веселей будет!
Здесь никаких разговоров и протестов быть не может, иначе сейчас же начнут бить. Снова процедура обыска, ремни снимают. Затем открывается дверка, и мы влезаем в могилу. И при открытой двери ничего не видно, а что же будет, когда закроют? Ну вот и закрыли. Стоим в темноте, молчим. Все ошеломлены… Слушаем удаляющиеся шаги. Наконец все стихло.
— Нечего тут обследовать, — слышится угрюмый голос, — протяни руку, и все обследуешь.
И действительно, ширину достанешь раскинутыми руками, высоту тоже, только в длину на пол-аршина больше. Настоящий цементный склепик, да и то на небольшого покойника. На все стены имеется, за исключением двери, одна квадратная дырка. Она предназначена для обмена воздуха. Немного, однако, полагалось заключенному воздуха. Ну да ведь наказанным лишением света, пищи, движения можно и воздух сократить тоже… Ну что там воздух? Воздух как в карцере! Нет, кажется, щели, но, оказывается, в карцер проникли крысы, приходившие воровать наш хлеб! Ах, беда с этим хлебом! Раз в сутки, утром, заходит «проверка». При этом приносится уменьшенный паек хлеба и воды. Воды попей сейчас же, а потом, если захочешь, попьешь завтра, в это же время. Хлеб же держи в руках или где хочешь. Впрочем, можно съесть и весь сразу, что многие и делали. Но опытный заключенный, который не хочет околеть раньше времени, хлеб сразу не ест. Он положит его в шапку, а шапку под мышку. Так и держит. Да и почему не держать? Ведь делать-то все равно нечего, а зато хлеб я ем четыре раза в день, начиная с самого невкусного низа с золой и угольками. А самое главное, я его съем сам, а не крысы.
— Ах, черт возьми, как темно! Эта темнота карцера противоречит всем учебникам физики. Ведь каждый школьник знает, что в самом темном погребе, когда посидишь пятьдесят минут, уже можно различить предметы. А мы здесь больше часу, я ничего не вижу, абсолютно, — говорит кто-то.
— То в погребе, а то в карцере. Здесь просидишь пятьдесят суток и все равно ничего не увидишь.
Подождите, — говорю я, — вот на вторые сутки обязательно свет увидим.
Действительно, странная штука… И с каждым человеком это бывает по-разному. Обыкновенно начинается так. Прикорнешь тихонько, о чем-нибудь задумаешься и вот начинаешь замечать свет, странный такой и неясный красноватый свет, идущий из-за стены. Впечатление такое, будто сидишь в длинной-длинной галерее, а в конце ее, сзади тебя, светит фонарь. Внезапно рождается такая тоска по свету, что невольно быстро оглянешься. Иллюзия сразу исчезает. Но световой мираж не радует и не успокаивает, а как-то тоскливо раздражает. Другим мерещится щелка в дверях. И они ее видят днем и ночью… А время тянется, тянется без конца. Однако все на свете кончается. Кончились, наконец, и пять суток. Ах, черт, сейчас пойдем в камеру и покурим; да, покурим и свет увидим.
Но свет, оказывается, вовсе не так уж приятен: он режет глаза, в голове шум, на ходу мы качаемся, как пьяные. Но рады свету, как жизни, как свободе. С глазами Миши, однако, плохо… От тяжелого спертого воздуха в карцере, скудного питания, от пыли его глаза заболели. Трудно читать, по утрам особенно режет. Вливаем капельки, а толку мало. Но время идет, а главное — бежать уже нет возможности…»
Словом, к язве желудка и туберкулезным очагам в легких прибавилась болезнь глаз. Фельдшер не помог. И даже изувер Коробко согласился перевести Фрунзе на работы в огороде.
Трудно было, и в одном из писем он сообщал: «На мне возят воду. Чувствую себя очень слабым». Но организм был могучий, и уже первый месяц работы на свежем воздухе дал благоприятный результат: перестали слезиться глаза, меньше стал душить по ночам сухой кашель.