При первой же встрече с ужасами битвы Петер показал себя верным и отважным воином, умелым и пылким, но одновременно способным на милосердие и сострадание. Кольчуга и кожаное облачение хорошо держались на его широких плечах и мускулистых руках. Длинные русые кудри выбивались из-под загнутых краев стального шелома, а широкие ладони сжимали ужасающего вида цеп, который он всегда носил с собой. Фридрих любил его как сына и говорил, что у него «сердце льва и нрав придворного щенка-любимца».
Его отвага, явленная в кровавой битве под Тортоной, была отмечена летописцем Фридриха в хронике войны и официально объявлена двору самого Барбароссы. Ибо не кто иной, как решительный Петер, повел в наступление отряд пехоты, дабы спасти из кольца врагов корпус разбитой конницы. Ломбардские герцоги, миланские duces, едва не сомкнули ряды за спинами Фридриха и его осажденных саксонцев, как Петер во всей своей ярости напал на врага с фланга. Дикая мясорубка спасла германцев из западни, и победа досталась им, хотя и ужасной ценой.
Итак, пред великим собранием рыцарей, благодарный Фридрих собирается посвятить Петера в рыцари и подарить ему в Саксонии обширное феодальное поместье с пахотными и пастбищными землями. Но в то славное утро молодой человек поднял взор с преклоненного колена и кротко отверг щедрое предложение. «Прости меня, мой господин, но ни жду я награды за выполненную повинность, ни удовольствуюсь знаком памяти об учиненной бойне». Петер потерял интерес к войне – и это принесло ему облегчение.
Юный Петер, столь же устремленный, вернулся к более привычной жизни, дабы возобновить свои поиски смысла внутри себя и во внешнем мире. Мало его интересовала гонка наживы растущего класса торговцев, или политические происки его собственного титулованного семейства. Душа его истомилась по миру, и он отдал жизнь на служение римской церкви.
Последующие три десятилетия провел он за арочными витражами соборов и высокими стенами монастырей. Как прежде способный к познанию, он быстро продвинулся от положения простого приходского священника к посту служителя влиятельного архиепископа Шанделё. Но чем больше года покрывали сединой его русые волосы и лишали его руки и ноги былой мощи, тем больше беспощадная погоня за знаниями погружала его глубже в самого себя и тайны веры. Разочарованный, но неугомонный Петер, в итоге, отказался от своего поста, чтобы вступить в требовательную общину монахов-картезианцев в далеком Наймарке. «Можно ли глубже познать Божий промысел, – размышлял он, – чем с пером в руке и глазами в Слове Его?» Итак, он зажил с пером и свечой – переписчиком, – давши обет наносить Святое Писание на листы желтого пергамента, день за днем, за маленьким потертым столом.
За те дни единообразия и молчания брат Петер снова многому научился. Но в своем понимании он становился беспокойным, ибо Слово, которое он читал, как бы противоречило монашескому наставлению. Желая всегда проявлять почтение, Петер пытался совладать с видимым несогласием. В конце концов, не в силах сдержать пылкий дух, он решился открыться собратьям, вышним и, наконец, самому аббату. Вышние ответили на его призыв узколобым укором, порождая внутри Петера настоящий мятеж, который проявил себя в сопротивлении и растущей враждебности к обычаю, учению и власти Церкви. Даже пять лет ссылки и трудовой повинности в монашеском ордене на унылых болотах Силезии не смогли заставить замолчать настойчивого инока.
В итоге, его отказ раскаяться в грубейшем ослушании привел к изгнанию через его отлучение Папой. Но, меж тем, лишенный призвания, титула и наследства, крепкий дух Петера едва ли охладел, но даже необычайным образом оживился. Он напоказ отринул прежние обеты и пустился странствовать по долинам Рейна и альпийским землям самопровозглашенным «нищенствующим священником», служа духовным нуждам забытым, изгнанным и неугодным христианскому миру.
Годами жизни он был благословлен особо. Теперь его постаревшую голову покрывали невесомые белесые волосы, которые поддавались даже самому легкому дуновенью самого слабого ветерка. Вытянутое лицо было сухим и морщинистым, но глубоко посаженные голубые очи сверкали страстью и пылкостью куда более живой, чем с виду можно было сказать о его поношенной телесной храмине. Туловище его подалось вперед, словно неся тяжесть всего мира, упорно поддерживаемое длинными кривыми ногами. Длинные пальцы обхватывали потертый пастуший посох, а на боку висела обветшалая кожаная сума. Вот и все его имущество, да еще крест из оливкового дерева, подвешенный на плетеном шнурке, который он хранил под отрепьями своей черной рясы. Петер держал его за сокровище, свой маленький крест, ибо годами раньше он получил его в дар от ирландского монаха, коего нежно любил. Будучи на паломничестве в Палестине, ирландец нашел у подножья Голгофы обломок дерева и вырезал из него крест наподобие кельтского: круг, вроде солнца, который обымает пересечение линий Т. Не только его простая краса привлекла Петера, но и то, что, непохожий на гладкие серебряные кресты, которые висят на шее у многих священников, сей маленький крест был крестом истинным, с шершавыми краями и занозами, как ему и полагается.
Старого священника узнавали еще издалека – по тому, как он ступает по расхлябанным христианским дорогам своей смешной, раскачивающейся походкой, подобный ветхой скрипучей телеге с перекошенным колесом. Вот уже более десятка лет прошло с той поры, как его тело раздавили широкие колеса повозки, которая проехалась по канаве, не заметив спящего в ней старика. Выхоженный парой местных крестьян с сердечной любовью, но и не без здравого познания в знахарстве, он чудесным образом выжил, потеряв всего-то прямоту осанки. С той поры крестьяне, любившие его, звали его не иначе как Кривой Петер.
Странствия многому его научили о делах, свойственных всем людям без разбору. Петер научился распознавать развращенность души как в простолюдине, так и в знатном, и беззастенчиво делился с ними своими наблюдениями. Он вырос в познании и мудрости, и знал, что сказать, как и благодарным ушам, так и не очень.
Он вовсе не желал проводить в одиночестве все время, поэтому с радостью делил путешествие с любимым спутником, Соломоном. Поверенным другом его был лохматый пес, который шесть лет назад нашел Петера спящим в хранилище льна, возле Лимбурга-на-Лане. В отличие от хозяина, Соломон был низкого происхождения, но, как и хозяин, был добродушным плутом. Его серая шерсть была всклочена от цеплявшихся к ней колючек и репейников, и, пусть некоторые указывали на отсутствие бессмертного духа, его доверчивые глаза свидетельствовали о страстной душе.
* * *
Солнце припекало. Было слишком жарко для раннего июля, и лето 1212 года, как и предвещали, обещало быть тяжелым. Злаки поникли и затвердели в сухих, иссушенных бороздах. Страда начнется уже через несколько недель, но желтеющие поля ржи и проса обещали скудный урожай. Сено уже скосили и собрали в стога, но второго покоса не предвиделось. За стенами Майнца, в прохладной тени клена молчаливо сидели Петер и Соломон и смотрели, как убитый духом жнец уныло натачивал свою косу.
Петер тоже пал духом. Последние три или четыре недели он безуспешно пытался разуверить множества малых крестоносцев в надобности святого похода. Каждое ласковое убеждение было встречено столь же ласковым отказом, и они все усердно двигались вперед, крепко прижимая к груди свои деревянные крестики. Группа из тридцати детей отклонила его призыв чуть ранее в это утро, и Петер теперь бросил печальный взгляд к дальнему полю. – Посмотри туда, Соломон, – сказал он, указывая крючковатым пальцем на отару овец, усеявших зеленое пастбище. – Каждому ягненку нужна матка-овца, а каждой овце – пастух. Так жизнь устроена. У агнцев, только что прошагавших мимо нас, нет ни овцы, ни пастуха, и мое сердце болит за них.
Соломон, видать, понял тоску старика, лизнул его в лицо и положил косматую голову Петеру на колени. Священник, вздохнув, поднялся с земли при помощи верного посоха и направился в Майнц в надежде раздобыть немного хлеба для себя и каких-нибудь объедков для старого друга.