Филдинг посмотрел на Хекта, потом на его супругу, и она улыбнулась ему в ответ медленной и наглой улыбкой шлюхи. На мгновение Филдинг представил себе, как Хект пасется на этих необъятных телесах, тонет в жире: это была сцена из Лотрека… Определенно! Из Лотрека. Чарлз весь такой важный, в цилиндре скованно сидит посреди пестрого восточного ковра, а рядом возлежит горой мяса она, голая, но скучающая. Образ доставил ему откровенное удовольствие: в этом было что-то извращенное – перенести Хекта из спартанской стерильности Карна в парижский бордель девятнадцатого века…
А потом Филдинг заговорил. Вернее, принялся вещать с напускной дружеской фамильярностью, которую, как он знал наверняка, Хект ненавидит:
– Когда я оглядываюсь на свои тридцать лет в Карне, то понимаю, что добился меньше любого дворника. – Теперь супруги слушали его, не сводя глаз. – Были времена, когда я считал, что подметальщик улиц значительно уступает мне в степени полезности своей деятельности. А сейчас я сильно в этом сомневаюсь. Положим, он где-то видит мусор, убирает его, и мир от этого становится лучше и чище. А я… Что сумел сделать я? Содействовал укреплению позиций правящего класса, который на самом деле не обладает никакими особыми талантами – ни высокой культурой, ни остроумием; помог еще на одно поколение продлить существование того, что уже давно отжило свой век.
На противоположном конце стола Чарлз Хект, который, как ни противился этому, всегда прислушивался к мнению Филдинга, побагровел и открыл рот, чтобы возразить:
– Но разве мы их ничему не учим, Филдинг? Вспомни о наших успехах. О наших учениках, получивших почетные звания.
– Я за всю свою жизнь ничему не научил ни одного мальчика, Чарлз. Как правило, недостаточно способным оказывался сам мальчик, а порой не хватало умения мне самому. Видишь ли, у большинства мальчиков восприимчивость умирает по мере полового созревания. Лишь у немногих она сохраняется, но мы в Карне умеем искусно убивать ее. И вот только если она выдерживает даже наши усилия, мальчик действительно добивается успехов, получает сначала стипендии, а потом и научные звания… Ничего, потерпи меня немного, Шейн. В конце концов, это мой последний семестр здесь.
– Последний семестр или нет, но ты несешь откровенную чушь, Филдинг, – зло сказал Хект.
– Нести чушь стало в нашей школе доброй традицией. Успехи, как ты изволишь их называть, это на самом деле наши провалы. Успехов добиваются те редкие ученики, которые так и не усвоили главного, чему мы их здесь учим. Они не приняли культа посредственности, насаждаемого в Карне. И им мы уже никак не сможем повредить. А вот остальным – растерянным маленьким монахам и слепым оловянным солдатикам, – им кажется, что на стенах Карна написана правда о них. И они ненавидят нас за это.
Хект сделал попытку рассмеяться, но получилось натужно.
– Если они так нас ненавидят, почему тогда многие любят возвращаться сюда? Почему приезжают навестить?
– А потому, дорогой Чарлз, что мы и есть те самые надписи на стене! Тот самый единственный урок, преподанный им в Карне, который они никогда не забудут. Они приезжают, чтобы вновь прочитать нас, как ты не понимаешь этого? Ведь именно мы поведали им главную тайну жизни: люди стареют, но не становятся умнее. На нашем примере они поняли, что, когда мы повзрослели, ничего глобального не произошло: нам не озарило путь к Дамаску ослепительное небесное сияние, мы не испытали внезапного чудесного ощущения наступившей зрелости.
Филдинг откинул голову и уставился на уродливую викторианскую лепнину потолка с пыльным ореолом вокруг розана, в центре которого располагалась люстра.
– Мы просто стали еще немного старше. Но повторяли все те же шутки, изрекали все те же мысли, желали того же, что и прежде. Год проходил за годом, Хект, а мы оставались все теми же людьми, не делались мудрее, не становились лучше, среди нас не рождалось ни одной новой идеи лет уже, наверное, пятьдесят. И они поняли, что и Карн и мы – это такой трюк, спектакль, где мы рядимся в докторские мантии, отпускаем особого рода академические остроты, делаем вид, что учим их и наставляем на путь истинный. Но они никак не могут поверить в обман, Хект, и потому после еще одного года бесцельной, пустой жизни вновь приезжают сюда, чтобы взглянуть на меня и тебя, как дети иногда приходят на могилу, думая, что там можно постичь тайну жизни и смерти. Вот и все, чему мы их научили.
Хект какое-то время молча смотрел на Филдинга.
– Налить немного портвейна? – предложил тот, но Хект все еще не сводил с него глаз.
– Надеюсь, все сказанное тобой было не более чем шуткой… – начал он, а его жена с удовлетворением отметила, что теперь он по-настоящему зол.
– Даже не знаю, Чарлз, – ответил Филдинг совершенно серьезно. – Право, мне жаль, но не знаю. Когда-то мне казалось, что очень умно смешивать фарс с трагедией. А теперь, похоже, я потерял способность различать границу между ними.
Последняя фраза ему самому понравилась.
Кофе они перешли пить в гостиную, где Филдинг свел разговор к местным сплетням, но вовлечь в него Хекта уже не удавалось. Филдинг теперь сожалел, что не дал ему закурить трубку. Но потом вспомнил, как вообразил Хекта в Париже, и настроение снова улучшилось. Вечер ему определенно удался. По крайней мере моментами он был в ударе.
Пока Шейн одевалась, мужчины молча стояли в прихожей. Шейн вернулась в порыжевшем от старости боа из горностаев, накинутом на широкие белые плечи. Она склонила голову вправо, улыбнулась и протянула на прощание руку Филдингу, причем слегка опустив вниз.
– Теренс, дорогой, – сказала она, когда Филдинг прикладывался губами к ее мясистым пальцам, – вы так добры. И это ваш последний семестр. Вы просто обязаны отужинать у нас перед отъездом. Так грустно. Совсем мало осталось из прежней старой гвардии.
Она снова улыбнулась, прищурив глаза, чтобы подчеркнуть неподдельность своих эмоций, а потом последовала за мужем на улицу. Там по-прежнему стоял собачий холод, и в воздухе мелькали снежинки.
Филдинг захлопнул и запер за ними дверь на засов, быть может, чуть быстрее, чем диктовала вежливость, и вернулся в гостиную. Хект оставил свой бокал с портвейном наполовину недопитым. Филдинг взял его и аккуратно слил содержимое обратно в графин. Он надеялся, что не слишком взбесил гостя, – ему, вообще говоря, вовсе не хотелось наживать врагов. Задув пламя черных свечей и затушив фитили указательным и большим пальцами, он включил свет, достал из ящика буфета шестипенсовую тетрадь и открыл ее. В ней содержался список гостей, которых следовало пригласить к ужину до конца семестра. Перьевой ручкой он поставил жирную галочку напротив фамилии Хектов. Сделано. В среду наступала очередь Роудов. Муж был хорош, а вот она, конечно… Ее придется потерпеть. Это было едва ли не исключением из правила с супружескими парами. Как правило, другие жены оказывались гораздо симпатичнее этой.
Филдинг снова открыл буфет и на этот раз извлек из него бутылку бренди и рюмку. Держа их в одной руке, устало прошаркал обратно в гостиную, опираясь другой рукой о стену. Боже! Он внезапно почувствовал себя старым: грудь прорезала тонкая ниточка боли, ноги и руки отяжелели. Сколько же усилий уходило на то, чтобы постоянно быть на виду у людей! Как будто все время на подмостках сцены. Он терпеть не мог оставаться один, но и компании ему быстро надоедали. В одиночестве он тоже чувствовал усталость, но не мог спать. Как это было у того немецкого поэта? Он ведь уже цитировал его однажды: «Вы можете заснуть. Мне – время танцевать». Что-то в этом роде.
«Вот я каков, – подумал Филдинг. – В этом я – плоть от плоти Карна, старый сатир, танцующий под музыку». Но только темп музыки ускорялся, а их тела дряхлели, хотя танец должен был продолжаться. Его скоро подхватят молодые люди, ждущие своей очереди за кулисами. А ведь когда-то казалось таким забавным исполнять старые танцы под новые мелодии. Он налил себе еще бренди. Если разобраться, он был рад, что уходил, хотя это, по всей видимости, означало необходимость найти работу учителя где-то еще.