II. Слово «беженцы», модное сейчас, тогда почему-то власти применять избегали, назвав этих несчастных труднопроизносимым для простолюдья термином «эвакуированные»; обозлённые на таковых исилькульские хозяйки переделали это слово на «выковыренные» — и откуда мол вас, дармоедов проклятущих, выковыряли да привезли тут на нашу голову. Беженцы — а это были лишь женщины да детишки, изредка глубокие старики, рады были помочь-угодить хозяевам, чтобы хоть как-то умерить их зловредность; но те поручали им самые тяжкие и гнусные работы, каковые только можно было для дома или огорода придумать, и которые они, бедняги, выполняли под проклятия и понукания своих властителей, порой весьма жестоких и самодурствующих. Тёте Наде с дядей Димитрием удалось отвертеться от «выковыренных», которых чуть было к ним не поселили, ибо по бумагам мы у них не значились и не были прописаны, так как собирались в Крым (или в Якутию, или на Урал); но, несмотря на то, что мы уже преизрядно надоели своим сказанным родственникам, они срочно прописали нас у себя, дабы к ним принудительно не поселили беженцев; впрочем, вскоре из Литвы приехала самая старшая их дочь Клавдия с двумя маленькими детишками: её муж, лейтенант-пограничник, погиб в самом начале германского к нам вторжения; о дальнейшей судьбе этой и иной своей родни по отцовской линии я расскажу как-нибудь после, вспомнив самое интересное. Клавдия вернулась к родным — а каково было другим эвакуированным! Я не хотел бы обидеть здесь поголовно всех тех хозяев, к которым подселили всех этих несчастных «выковыренных», так как несомненно рассказанное невежественное предубеждение не могло быть тут всеобщим, и уверен, что среди хозяев были, несомненно, и человечные, и жалостливые; к глубокому однако огорчению, в те поры и в тех краях мне лично таковых не попадалось, наверное благодаря неким случайностям, хотя мне приходилось иметь дело со многими людьми и бывать во многих жилищах, куда были поселены властями эти самые обиженные злою судьбою и людьми обездоленные беженцы. Единственное мне известное место, где их не корили и не унижали, считая за равных — это наш школьный класс…
III. Как бы то ни было, эвакуированные привнесли в эти дальние степные сибирско-казахстанские края немало зёрен культуры. Перечислять их все я тут не стану, вот лишь один, весьма малый, штрих. Когда мы приехали сюда, тут не пользовались не только туалетной бумагой, о существовании коей и не подозревали, но и таким широко распространённым всесоюзным её заменителем, как газеты. В предыдущих недавних к тебе письмах я рассказал об отхожих местах обитателей здешних землянок и изб: естественные эти нужды справлялись во дворе прямо за углом жилища или сарая; никаких подтирочных бумажек тут не замечаюсь, что меня немало удивило. После я узнал (и случайно увидел), что делается это куда более просто — пальцем, каковой затем обтирается о стену, а в конце процедуры — о полу одежды; мытья рук за этим большей частью не следовало. До этого же я долго не мог сообразить, что означают коричневые засохшие штрихи-мазки на стенах за углами почти всех халуп. Лишь когда сказанные фекальные «натюрморты» исилькульцев москвичи и ленинградцы стали разнообразить комками использованной газетной бумаги, упомянутая премерзкая «стенопись» заметно приубавилась, а потом сошла почти на-нет. Прошу у читателя прощения за этакое моё дотошное описание разных мерзейших дел подобных только что сказанному, но я думаю, что о нравах-обычаях наших предшественников, населявших в сороковые годы широкие просторы Западной Сибири, полезно будет знать не только историкам и этнографам.
Письмо сорок девятое:
О НЕКОЕЙ КНИГЕ
I. Дражайший мой внук, случилось так, что написание этого письма к тебе совпало по времени с желанием поздравить с 60-летним юбилеем досточтимого директора одного из известных в моё время, сибирских издательств, и я совмещу два этих полезных дела, дабы экземпляр данного письма передать 6 августа 1993 года названному юбиляру, который, будучи знатоком дел книжных, станет первым читателем этой главы, за что ты на меня, думаю, не обидишься, равно как и на то, что ненадолго прерву хронологичность своих сибирских воспоминаний для этого отступления (между нами: таким писательским способом я хочу хоть немного отвести душу и отыграться за то, что этот сказанный деятель целых три года водил меня за нос с изданием одной из моих богатейших книг, но недостойно обманул; надеюсь рассказать наиподробнейше о нём в следующем томе, а письмо сие я передал сказанному, конечно же, без этих вот строчек, что в скобках. Да ещё и облёк письмо то в красивую нарисованную мною, со всякими нарочито подхалимскими изящными арабесками, поздравительную обложку).
II. Но ближе к делу: современник великого Микеланджело Буонаротти, скульптор, медальер и ювелир Бенвенуто Челлини, которого я упомянул в главе «Глаза» книги «Мой удивительный мир» (Новосибирское книжное издательство, 1983 г.), потому что он посчитал себя осенённым некоим божественным даром, увидев вокруг тени своей головы на росистой траве светлое радужное сияние, в то время как каждый сможет увидеть такой нимб ранним утром на простой пашне, комочки коей в этом месте, у головы, отбрасывают наименьшие видимые тени и оттого здесь получается самое светлое место, а на росистой траве ещё и радужное, что я вам, своим ученикам, показывал не раз в поле. Так вот тот самый Бенвенуто мне как скульптор не очень нравился, ибо изваяния его, в том числе знаменитый «Персей», были излишне, на мой взгляд, вычурными, перегруженными деталями и оттого дробными. Зато различного рода подробности, изображённые им при написании книги «Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции», сделали её настолько своеобразной и интересной, что я, будучи ещё ребёнком, а дело было ещё в Симферополе, — так вот, названную книгу, изданную в СССР в 1931 году и приобретённую отцом (он имел, как ты уже знаешь, высокий литературный вкус и постоянно покупал и старые книги у букинистов, и новые в магазинах), я «проглотил» за считанные дни, и потом ещё перечитывал, так как сразу же очень хорошо представил себе по подробнейшему этому описанию весь дух и романтизм той давней эпохи, хотя многого ещё не понимал. Столь глубокому следу в моей душе моей это произведение оставило именно документальным описанием всех этих подробностей странной мятежной судьбы автора, его неуживчивого, порой скандального и задиристого характера, его трудолюбивости, но, главное, исключительной честности и правдивости всего описанного, вплоть до собственных плотских утех со своими натурщицами.
III. Сказанный автор, как впрочем и другие замечательные художники Возрождения, не только не считал за грех, а наоборот, почитал великой и священной обязанностью учиться у древних античных ваятелей; ценители этих художеств, заказчики всякого рода от просто знатных людей до кардиналов, пап и королей, были очень сведущими в искусствах (в отличие от всех нынешних наших правителей и их царедворцев), и высшей наградой для ваятеля была их оценка «почти как у древних», а если было сказано в том духе, что сработанное и вовсе не отличимо от произведений тех самых древних, то это означало некую сверхгениальность художника, дарованную свыше. Потому немудрено, что при виде светлого нимба вокруг тени своей головы сказанный автор лишь подтвердил эту свою гениальность, уже провозглашённую его высокообразованными правителями (я ещё раз повторю, что Провидение не ниспослало на наших нынешних горе-властителей, выходцев из обкомов, сей необходимейший для власть предержащих дар, отчего и не произошло то, что очень бы хотел предречь некий писатель, уже наш соотечественник, когда он провозгласил, что мол Красота спасёт Мир). В значительной мере благодаря именно названной книге Челлини, переведённой на русский мастерски (а может даже гениально, но я не знаю итальянского, чтобы сравнить) ленинградцем Михаилом Лозинским, тем самым, замечательный перевод которого «Божественной комедии» божественного же Данте был прочитан русскими, а также всеми теми читателями нашей огромной многонациональной страны, знавшими русский (ну кто теперь, в эпоху разрушения книжного дела и всего государства, переведёт Данте на чеченский, или киргизский, или «друг-степей-калмыцкий» и издаст его у себя?), — так вот книга та, каковую я вспомнил на старости лет, оказывается, в числе других гениальных книг учила меня учиться у древних, то есть у предшественников, чего я не только не гнушался всю свою жизнь, но и почитал за великую честь, а многим просто подражал, о чём я писал тебе раньше.