Я не мог, конечно, ей ответить, сказать правду: что я боюсь. Единственной, кто в нашей семье решался что-то подобное произнести, была Ма, и чаще всего она не боялась даже, а просто ей было лень самой спускаться в подпол или она хотела заставить Папса улыбнуться, пощекотать ее, подразнить, притянуть к себе, хотела дать ему знать, что по-настоящему только одного боится — быть без него. Но я — я бы скорее оттолкнулся и тихо скользнул вниз, к черному дну озера, чем признался в страхе ему или ей.
Но мне и не надо было ничего говорить: Папс ответил за меня.
— Он научится, — сказал он, — вы оба у меня научитесь.
И после этого все долго молчали. Я смотрел, как серебрятся на воде осколки лунного света; смотрел, как летают кругами, каркая, темные птицы, как ветер поднимает ветки деревьев, как покачиваются сосны. Я чувствовал, как остывает озеро, и ощущал запах мертвых листьев.
Потом, после всего, что случилось дальше, Папс повез нас домой. Он сидел за рулем, как был, без рубашки, спина, шея и лицо у него были исполосованы — где-то всего лишь ярко-красные линии, поврежденная кожа, где-то уже подсыхало, а где-то еще поблескивала свежая кровь, — и я тоже был весь исцарапан, потому что она запаниковала и, когда он от нас оторвался, уцепилась за меня, взгромоздилась сверху. По дороге Папс сказал ей:
— А как еще ты думала научиться?
В ответ Ма, которая чуть не утопила меня, которая вопила, визжала и впивалась в меня ногтями, которая пришла в такое дикое исступление, в каком я ее еще не видел, Ма, кипевшая такой злостью, что вперед, рядом с Папсом, посадила Манни, а сама села на заднее между мной и Джоэлом, села и обняла каждого одной рукой, — в ответ Ма перегнулась через меня и открыла на быстром ходу дверь. Я опустил глаза и увидел несущееся, смазанное от скорости полотно дороги, обочину, а за ней — гравийный карьер. Держа дверь открытой, Ма спросила:
— Ну? Что теперь? Научим его летать? Давай я летать его научу, а?
Папсу пришлось остановить машину и успокаивать ее. Мы с братьями выскочили наружу, подошли к обрыву, расстегнули штаны и помочились с высоты.
— Это правда она тебя так искромсала? — спросил Манни.
— Пыталась на голову мне залезть.
— Ну что за… — начал он, но не договорил. Он был на два года старше Джоэла и на три года старше меня. Мы ждали, чтобы он окончил фразу, вынес суждение, но он только взял с земли камень и запустил вперед со всей силы.
Из машины до нас долетали их голоса, их спор, мы слышали, как Ма раз за разом повторяла: «Отпусти меня. Отпусти, понял?», и смотрели на проезжающие большие фургоны, из-за которых дрожала наша машина и дрожала земля у нас под ногами.
Потом Манни засмеялся и сказал:
— Черт, я подумал, она тебя за дверь выкинет.
И Джоэл тоже засмеялся; он сказал:
— Черт. Я подумал, что ты полетишь.
Когда мы наконец вернулись в машину, Ма опять сидела спереди, и во время езды Папс одной рукой обнимал ее за шею. Он дождался самой лучшей минуты, когда все умолкли и успокоились, когда на ум пришли постели, ожидающие нас дома, — и повернул голову, посмотрел на меня через плечо и спросил голосом, полным тепла и любопытства:
— Ну, как тебе первый урок воздухоплавания?
И вся машина так и грохнула от смеха.
Но случившееся на озере не шло у меня из головы, прокручивалось и прокручивалось, и ночью я лежал и не мог уснуть. Вспоминал, как Папс оторвался от нас, как мы бултыхались и барахтались, а он на нас смотрел, как мне надо было высвободиться из рук Ма, как я погружался все ниже, ниже, как, открыв глаза, увидел ужас: черно-зеленый мрак, подводный мир. Я долго так тонул, извиваясь, ничего не соображая, — и вдруг поплыл: стал точно так отталкиваться ногами по-лягушачьи и разводить руки, как Папс давно еще мне показывал, стал подниматься к свету и вот вырвался на поверхность, вот первый вдох изо всех сил, на всю глубину легких, и, когда я посмотрел на небо, оно никогда еще не было таким куполообразным, звездным, величественным. Вспоминал тревогу в голосах родителей: Ма опять повисла на Папсе, и оба они звали меня по имени. Я поплыл к их покачивающейся массе, и там, под звездами, я был им нужен. Никогда еще они не были так счастливы при виде меня, никогда не смотрели на меня так пристально и с такой надеждой, никогда не произносили мое имя так нежно.
Вспоминал, как Ма расплакалась, а Папс ликовал, крича, словно он был безумный ученый, а я его чудо-детище:
— Он живой! Живой! Живой!
Наша компаша
Когда мы были братьями, когда мы все трое были вместе, мы соорудили женщину. Взгромоздились друг другу на плечи и закутались в длинное зимнее пальто Ма. Манни был ногами и стоял на полу, Джоэл — животом, я как самый легкий — головой. Мы держались за стремянку, чтобы не опрокинуться, но все-таки у Манни под нашей тяжестью подгибались колени, поэтому нам пришлось лечь на пол и удовольствоваться вариантом падшей женщины, которая не может подняться, беспомощной женщины, лежащей навзничь.
Когда мы были братьями, мы были мушкетерами.
— Один за всех! Разделаю под орех! — кричали мы и фехтовали вилками.
Мы были монстрами — Франкенштейном, невестой Франкенштейна и ребенком Франкенштейна. Делали рогатки из двузубых вилок, прятались под машинами и стреляли камешками в белых женщин: мы были Три Медведя, и мы мстили Златовласке за съеденную похлебку.
Божья магия — число три.
Мы были Божьей магией.
Манни был Отец, Джоэл — Сын, я — Святой Дух. Отец привязывал Сына к столбу под баскетбольным щитом и хлестал прутьями, пока Сын не спрашивал: за что, Папс, за что?
А Святой Дух? Святой Дух парил и поглядывал — здешний и нездешний, — дожидаясь новой игры.
Когда мы, трое, были вместе, мы говорили в унисон: голос — один за всех, язык — нашенский, родной, пещерный.
— Наша голодная, — говорили мы Ма, когда она наконец входила в дом.
— Наша воровать, — сказали мы Папсу, когда он засек нас на крыше, откуда мы собирались спуститься на веревке; потом, когда мы уже были на земле и Папс набросился на Манни, я шепнул Джоэлу: «Наша боится», а Джоэл кивнул в сторону Папса, который расстегивал ремень, и шепнул в ответ: «Наша пропала, на хер».
Когда мы, трое, были вместе, мы тыкали пальцами друг другу в глаза и выдергивали друг из-под друга стулья. Мы были «три урода», мы были трио бурундуков[5]. Зажимали носы и пели бурундучьи рождественские песни. Делали пирамиду, оттачивали ее, совершенствовали — не ленивую, не на коленках, а настоящую, в полный рост. По очереди были чемпионами мира, триумфально стоящими у двоих других на плечах, посылали воздушные поцелуи и вскидывали кулаки в знак победы.
Мы были Тремя козлами Граф[6], которым надо перейти мост, и мы же были троллями, живущими под этим мостом. Но после того, как мы узнали про секс, — после того, как Ма усадила нас на ковер, открыла энциклопедию на страничке «Половые органы», показала нам пенис и вагину в разрезе и объяснила, как одно входит в другое, — после этого мы затеяли новую игру. Когда Ма была девочкой, ей никто ничего не объяснил про секс — ни монахини в школе, ни ее собственная мать. И когда она спросила Папса: «А я не стану от этого беременной?», Папс ей соврал; он засмеялся и сказал: «От этого?» А потом наметился Манни, стал расти у Ма в животе, сердце тикало, как бомба (это ее слова: сердце тикало, как бомба), а ей было только четырнадцать, Папсу — только шестнадцать, оба в девятом классе, а потом оба вылетели. Ма уговорила Папса поступить по-человечески, то есть отвезти ее на автобусе в Техас и там на ней жениться. Она была тогда на девятом месяце, так она нам сказала, а Папс — темнокожий, с афропрической. С их детскими лицами они были такой бруклинской[7], такой бестолковой парой, что в лучшем случае люди на них пялились — это кто повежливей, а на свете ведь полно невежливых людей, но все равно, объяснила Ма, надо было ехать в Техас, потому что по возрасту она не могла выйти замуж в Нью-Йорке. В общем, их поженили, а потом появился Джоэл, а потом появился я. Всех троих Ма родила в свои незрелые годы («в мои незрелые годы», повторяла она, как будто это что-нибудь для нас значило), и после того, как мы про все это узнали, мы уже не были Тремя козлами Граф, которым надо перейти мост, и мы уже не были тремя троллями, живущими под этим мостом.