Вот что рассказывал Али в деревне. Он был гораздо словоохотливее с капитаном Фордом по той простой причине, что тот отпускал деньги на расходы и всем распоряжался. Ежемесячно, в каждое посещение Самбира Фордом, Али должен был являться к нему с докладом об обитателе олмэйровского «Каприза». С первого же своего прибытия в Самбир после отъезда Найны, Форд взял на себя управление делами Олмэйра. Оно было несложно. Сарай для товаров был пуст, лодки исчезли, присвоенные — по ночам — отдельными жителями Самбира, нуждавшимися в средствах передвижения. Пристань «Лингарда и К0» унесло каким-то большим наводнением, и она уплыла вниз по реке, вероятно, в поисках более отрадных впечатлений; даже стадо гусей — «единственных гусей на восточном побережье» — переселилось куда-то, предпочитая неведомые опасности дикой жизни унылости своего прежнего жилища. С течением времени почерневшее место, где стоял старый дом, поросло травой, и ничто больше не напоминало о старом жилище, с которым связаны были молодые грезы Олмэйра, его безумная мечта о блестящей будущности, его пробуждение и его отчаяние.
Форд редко навещал Олмэйра, потому что это была задача не из легких. Сначала тот рассеянно отвечал на шумные расспросы старого моряка относительно его здоровья; он даже пытался поддерживать разговор, справлялся о новостях таким тоном, который ясно доказывал, что никакие известия в мире не представляют для него ни малейшего интереса. Постепенно он становился все более молчаливым; он не то, чтобы дулся на людей, а просто забывал человеческую речь. Он привык забираться в самую темную комнату дома, где Форду приходилось отыскивать его, идя вслед за скачущей галопом обезьянкой. Обезьянка всегда была на месте, чтобы принять и проводить Форда. Маленькое животное, по-видимому, всецело взяло на себя заботу о своем хозяине; всякий раз, когда ему хотелось, чтобы Олмэйр вышел к нему на веранду, оно настойчиво теребило его за полу куртки, пока он послушно не выходил на свет солнца, которого, видимо, так не любил.
В одно прекрасное утро Форд застал его сидящим на полу веранды; он прислонился к стене, ноги его были вытянуты, руки бессильно свисали по бокам. Его лицо, лишенное всякого выражения, его широко раскрытые глаза с неподвижными зрачками, самая неестественность его позы делали его похожим на огромную куклу, сломанную и отброшенную в сторону. Он медленно повернул голову навстречу поднимавшемуся по лестнице Форду.
— Форд, — прошептал он, не вставая с полу, — я не могу забыть.
— В самом деле, — сказал Форд простодушно, прикидываясь веселым, — хотел бы я быть похожим на тебя! Я таки теряю память — верно, к старости. Еще только вчера мой юнга…
Он замолчал, потому что Олмэйр встал, покачнулся и оперся на руку друга.
— Алло! Да ты сегодня бодрее; скоро и совсем, будешь молодцом, — весело говорил Форд, хотя внутренне ему стало жутко.
Олмэйр отпустил его руку, выпрямился, откинув назад голову, и неподвижно глядел на множество солнечных дисков, сиявших в речных струях. Его куртка и широкие брюки мотались по ветру вокруг его исхудалого тела.
— Пусть себе уезжает! — шептал он хриплым голосом. — Пусть уезжает! Завтра я уже забуду. Я человек твердый… твердый как… скала… твердый…
Форд взглянул ему в лицо — и бросился бежать. Шкипер и сам обладал твердым характером, как то могли засввдетельство вать все, плававшие под его начальством, — но даже его мужество не устояло перед твердостью Олмэйра.
В следующий за этим приход парохода в Самбир Али с раннего утра явился на судно с жалобой. Он сообщил Форду, что китаец Джим-Энг втерся к Олмэйру в дом и прожил у них весь последний месяц.
— И они оба курят, — прибавил Али.
— Фьюить! То есть курят опиум?
Али кивнул головой, а Форд задумался; потом он пробормотал про себя: «Бедняга! Теперь уж чем скорей, тем лучше для него!» После обеда он отправился к нему в дом.
— Что ты тут делаешь? — спросил он у Джим-Энга, бродившего по веранде.
Джим-Энг на ломаном малайском наречии объяснил ему монотонным голосом заправского курильщика опиума, что его дом пришел в ветхость, крыша на нем протекла, а пол провалился. В силу этого и будучи таким давним, давним другом белого человека, он забрал свои деньги, опиум и две трубки и переселился в этот большой дом.
— Места здесь довольно. Он курит, а я живу здесь. Он недолго будет курить, — сказал он в заключение.
— Где он теперь? — спросил Форд.
— В доме. Он спит, — устало отвечал Джим-Энг.
Форд заглянул в дверь. В полутьме, царившей в комнате, он разглядел Олмэйра, лежавшего навзничь на полу, с деревянной скамеечкой под головой, с длинной белой бородой, всклокоченной на груди, с желтым лицом, с полузакрытыми веками, из — под которых виднелись белки глаз…
Он вздрогнул и отвернулся. Уходя, он заметил длинную полосу выцветшего алого шелка с китайскими письменами на ней, которую Джим-Энг только что повесил на одном из столбов дома.
— Что это такое? — спросил он.
— Это название дома, — отвечал Джим-Энг своим бесцветным голосом. — Точь-в-точь, как у меня в доме. Очень хорошее название.
Форд посмотрел на него и пошел прочь. Он не знал, что означает сумасшедшая китайская надпись на красном шелке. Если бы он спросил у Джим-Энга, то терпеливый китаец объяснил бы ему с подобающей гордостью, что она означала «Дом небесного блаженства».
В тот же день вечером Бабалачи явился навестить капитана Форда. Каюта капитана выходила на палубу, и Бабалачи сидел верхом на ее высоком пороге, а Форд курил трубку, развалясь на койке внутри ее. Пароход отходил на следующее утро, и пожилой сановник по своему обыкновению зашел поболтать перед разлукой.
‹ #9632;. — Мы получили известия из Бали месяц тому назад, — заметил Бабалачи. — У старого раджи родился внук, и там великое ликование.
Форд так заинтересовался, что даже выпрямился.
— Да, — продолжал Бабалачи в ответ на его взгляд. — Я сказал ему. Это было перед тем, как он начал курить.
— Ну, и что же? — спросил Форд.
— Я только потому остался в живых, — серьезно объяснил Бабалачи, — что белый человек очень слаб и упал, когда бросился на меня, — Потом, помолчав немного, он прибавил: — А она без ума от радости.
— Ты говоришь о миссис Олмэйр?
S — Да, она живет в доме нашего раджи. Она не скоро еще помрет. Такие женщины долго живут, — сказал Бабалачи с легким оттенком сожаления в голосе, — У нее есть доллары, она зарыла их в землю, но мы знаем где. Эти люди наделали нам бездну хлопот. Нам пришлось заплатить штраф и выслушать угрозы белых людей, и теперь нам приходится очень остерегаться. Он вздохнул и долго молчал; потом вдруг заговорил с большой силой:
— Быть войне. Дыхание брани веет на островах. Доживу ли я?.. Ах, туан, — продолжал он уже спокойнее, — в старину лучше было. Я тогда плавал с мужами из Лануна и брал ночью на абордаж спящие корабли с белыми парусами. Это было до того, как английский раджа воцарился в Кучинге. Мы воевали тогда между собой — и как счастливо мы жили! Теперь же, когда нам приходится воевать с вами, мы можем только умирать!
Он собрался уходить.
— Туан, — сказал он, — помнишь ли ты невольницу Буланджи, ту, из-за которой вышли все эти неприятности?
— Да, — сказал Форд. — Так что же с нею?
— Она исхудала и не могла больше работать. Тогда Буланджи — вор он и пожиратель свиного мяса — отдал мне ее за пятьдесят долларов. Я отослал ее к моим женщинам, чтобы она потолстела. Мне хотелось слышать ее смех, но, видно, она была испорчена и — она умерла два дня тому назад. Нет, туан, зачем говорить нехорошие слова? Я стар, это правда, но почему бы мне не радоваться на молодое лицо и на звук молодого голоса в доме? — Он запнулся, а затем прибавил с невеселым смехом: — Я, точно белый человек, болтаю такое, о чем не пристало мужчинам беседовать друг с другом.
И он ушел, сильно опечаленный.
* * *
Столпившаяся полукругом перед «Капризом» Олмэйра куча народу заколыхалась и молча расступилась перед группой людей в белых одеждах и тюрбанах, направлявшихся к дому. Впереди всех, опираясь на Решида, шествовал Абдулла, а за ним следовали все арабы Самбира. Когда они проходили среди почтительно расступившейся толпы, раздался сдержанный говор, среди которого ясно прозвучало одно только слово: «Мати». Абдулла остановился и медленно оглянулся по сторонам.