Ветер был попутный, но в тот день мы не вышли в открытое море. Наша посудина (не смею называть ее судном, второй раз за полчаса) дала течь. Вода просачивалась в нее со всех сторон, обильно, дружно, как в дырявую корзину. Я с увлечением принимал участие в общей суматохе, вызванной этим бедствием (последним признаком дряхлости у наших славных кораблей), мало беспокоясь о причинах и последствиях его. Позднее, в зрелые годы, я склонен был объяснять его тем, что почтенная наша старуха, устав от нескончаемо долгого существования, попросту зевала от скуки во все свои швы. Но в то время мне это не приходило в голову. Мне вообще тогда многое еще был понятно, и меньше всего я понимал, что я делаю на этой galère.
Помню, мой дядя (совершенно как в комедии Мольера) задал мне этот вопрос — буквально теми же словами, но не через лакея, как у Мольера, а в письме, посланном издалека. Снисходительно-насмешливый тон письма плохо скрывал трогательное, прямо-таки отцовское беспокойство обо мне. Я, кажется, пытался внушить дяде мое решительно ни на чем не основанное убеждение, что Вест-Индия ожидает моего прибытия. Я чувствовал, что должен попасть туда. Это был какой-то мистический зов, таинственное влечение. Но трудно было связно изложить такие мотивы моего решения дяде, человеку безграничен доброты, но и неумолимой логики.
Дело, вероятно, было в том, что, не обладая хитростью коварного грека, обманывавшего богов, любившего удивительных женщин, вызывавшего кровожадные тени, я, однако, мечтал начать свою собственную, еще неведомую Одиссею, которая, как полагается, должна была раскрыть мне ряд чудес и ужасов лишь по ту сторону Геркулесовых Столбов. Надменный океан не разверзся, чтобы поглотить меня, дерзкого, но «корабль», на котором я плыл, нелепая древняя галера моей безумной фантазии, расколдованная старая посудина, проявлял сильную склонность разинуть все свои швы и наглотаться соленой воды сколько влезет. Это был бы конец, если и менее грандиозный, то во всяком случае столь же катастрофический.
Однако катастрофы не произошло. Я остался жив и видел на чужеземном берегу юную чернокожую Навзикаю с веселой свитой дев, несших корзины с бельем к светлому ручью, в который гляделись верхушки стройных пальм. Яркие краски широких одежд, падавших красивыми складками, и золотые серьги в ушах придавали варварское великолепие этой группе девушек, легко выступавших в ливне дрожащих солнечных лучей. Белизна зубов ослепляла больше, чем блеск драгоценных камней в их ушах. Покрытая тенью ложбина освещалась их улыбками. Они держали себя свободно и смело, как принцессы, но — увы! — ни одна из них не была дочерью какого-нибудь черного царя. Такова уж моя злосчастная судьба, что я самую чуточку — всего на двадцать пять столетий — опоздал родиться и живу в мире, где короли вымирают со скандальной быстротой, а те немногие, что остались, усвоили себе самые заурядные манеры и обычаи обыкновенных миллионеров. И, разумеется, в конце XIX века я мог надеяться, что увижу особ королевской фамилии, несущих на головах корзины с бельем к светлому ручью под тенью пальм. Тщетная надежда! И если я не спрашивал себя, стоит ли жить, когда в жизни так мало возможностей и так много разочарований, так это только потому, что передо мной встали тогда другие неотложные вопросы. Некоторые из них и доныне ждут ответа.
Звонкие голоса и смех пышно одетых дев спугнули многочисленных колибри, и от трепетавших в воздухе хрупких крыльев верхушки кустов казались повитыми разноцветным туманом.
Нет, то не были принцессы. Их громкий смех, наполнявший жаркую, поросшую папоротником лощину, был как-то бездушно-прозрачен, как смех диких обитателей тропических лесов. И, следуя примеру некоторых осторожных путешественников, я ушел незамеченный и вернулся (это было немногим благоразумнее) на Средиземное море, море классических приключений.
«ТРЕМОЛИНО»
XL
Да, мне было суждено там, в этой школе предков-мореплавателей, научиться жить жизнью своего корабля и полюбить море любовью слепой, как часто любят в юности, но самозабвенной и всепоглощающей, какой только и может быть истинная любовь. Я ничего от него не требовал — даже приключений. В этом я, быть может, проявил больше интуитивной мудрости, чем высокого самоотречения: ибо никогда приключения не происходят «по заказу». Тот, кто отправляется специально на поиски приключений, попадет лишь в мертвый штиль, если только он не любимец богов или герой из героев, как благородный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский. А мы, простые смертные, смиренные духом, готовые всегда более чем охотно пропустить злых великанов и пройти мимо честных мельниц, мы встречаем приключения, как ангелов с неба. Они сваливаются на нас, терпеливых и покладистых, совершенно неожиданно. По обычаю незваных гостей они часто являются не вовремя. И мы охотно даем им пройти мимо, не понимая, какую великую милость посылает нам судьба. А через много лет, на середине жизненного пути, оглядываясь на события прошлого, которые, как толпа друзей, смотрят печально вслед нам, спешащим к неведомым темным берегам, — мы иногда замечаем в этой серой толпе какой-нибудь образ, излучающий свет, как будто он вобрал в себя все сияние нашего уже сумеречного неба. И по этому сиянию мы иногда узнаем призраки настоящих приключений, некогда приходивших к нам и встреченных, как непрошеные гости.
Если Средиземное море, эта почтенная (хотя иногда и жестокая, и капризная) нянька всех мореплавателей, качало мою колыбель, то достать колыбель, необходимую для этой процедуры судьба поручила случайной компании безответственных молодых людей (все они были старше меня), которые, словно пьянея от солнца Прованса, растрачивали жизнь свою по примеру героев бальзаковской Histoire des Treize в пустом веселье, скрашенном лишь примесью романтики «плаща и шпаги».
Судно, служившее мне «колыбелью» в те годы юности, построено было на реке Савоне знаменитым кораблестроителем, оснащено на Корсике другим славным человеком и в документах называлось «тартана[5] в 60 тонн». На самом же деле это была отличная «balancelle» с двумя короткими мачтами, наклоненными вперед, и двумя изогнутыми реями, такой же длины, как парус. Настоящее дитя Латинского моря. Ее два огромных треугольных паруса напоминали заостренные крылья на легком теле морской птицы. Да и самое судно было похоже на птицу и не плыло, а летело по морю, едва касаясь воды.
Называлось оно «Тремолино». Как это перевести? «Трепещущий»? Что за имя для отважнейшего из корабликов, когда-либо нырявших в сердитой пене! Правда, я чувствовал ночью и днем, как он дрожит под моими ногами, но эта дрожь была от крайнего напряжения его неизменной отваги. За свою короткую, но блестящую жизнь «Тремолино» не научил меня ничему, но дал мне все. Ему я обязан пробуждением во мне любви к морю. Вместе с дрожью маленького быстрого тела «Тремолино» и песней ветра в его треугольных парусах море проникало мне в сердце с какой-то ласковой настойчивостью и подчинило мое воображение своей деспотической власти. Тремолино! Доныне стоит мне произнести вслух или даже написать это имя, — и смешанное чувство, робость и блаженство первой страсти, теснит мне грудь.
XLI
Мы вчетвером составляли (если употребить термин, который в наше время известен в любом кругу общества) «синдикат», владельцев «Тремолино». Синдикат весьма любопытный и по составу своему интернациональный. Все мы — бог знает почему! — были ревностные роялисты белоснежного легитимистского оттенка. В каждой компании обычно есть кто-нибудь, кто по возрасту или опыту и уму является авторитетом для других, и он определяет коллективный характер всей компании. Думаю, что вы получите достаточное представление о нашей коллективной мудрости, если я скажу, что самый старший из нас был очень стар, невероятно стар — ему было около тридцати лет! — и он любил с величавой небрежностью заявлять, что «живет своим мечом». Это был джентльмен из Северной Каролины (инициалы его Д. М. К. Б.) и, насколько я знаю, он действительно «жил своим мечом». Он и умер от меча — позднее, сражаясь на Балканах, сражаясь в рядах не то сербов, не то болгар, хотя и те и другие не католики и не джентльмены, — по крайней мере в том возвышенном, но узком смысле, какой он придавал слову «джентльмен».