Он встал, подошел к столу и оперся на него обоими локтями. Лакамба в ответ пододвинул свой стул поближе, а Бабалачи поднялся на ноги и просунул свою любопытную голову между их головами. Они быстро обменивались мыслями, шептали, прямо в лицо друг другу, — так тесно сблизились они между собой. Дэйн предлагал, Лакамба возражал, Бабалачи уговаривал и примирял. Он сильно опасался предстоявших затруднений. Он говорил больше всех, серьезным шепотом, медленно поворачивая голову то в ту, то в другую сторону, по очереди устремляя на собеседников свой единственный глаз. Зачем ссориться? — говорил он. — Пускай туан Дэйн, которого он любит лишь немногим меньше своего господина, — пускай туан Дэйн с полным доверием укроется там, где ему укажут. Таких мест найдется много. Самым подходящим будет, пожалуй, дом Буланджи на дальней поляне. Буланджи — человек надежный. Ни один белолицый не проберется туда по запутанной сети каналов. Белые люди сильны, но глупы. Вооруженная борьба с ними нежелательна; зато их легко обмануть. Они подобны глупым женщинам, у них нет разума, и я любого из них проведу и одурачу, продолжал Бабалачи с простодушной уверенностью. Вероятно, голландцы будут искать и Олмэйра. Может быть, они увезут с собой своего соотечественника, если он покажется им подозрительным. Вот это было бы прекрасно! После отъезда голландцев Дэйн и Лакамба без труда овладели бы сокровищем, — а одним пайщиком было бы меньше. Разве он не прав и не мудры слова его? Согласен ли туан Дэйн немедленно отправиться в дом Буланджи, пока не минует опасность?
Дэйн согласился спрятаться, сознавая, что до известной степени оказывает этим милость Лакамбе и встревоженному министру, но на предложение отправиться в путь сейчас же — ответил решительным отказом, причем значительно посмотрел в глаза Бабалачи. Тот вздохнул как человек, примиряющийся с неизбежным, и молча указал рукой на противоположный берег реки. Дэйн медленно наклонил голову.
— Да, я отправляюсь туда, — молвил он.
— Еще до рассвета? — спросил Бабалачи.
— Немедленно же, — решительно отвечал Дэйн, — оранг — бланда едва ли прибудет сюда раньше завтрашнего вечера, а я должен предупредить Олмэйра о наших решениях.
— Нет, туан, нет, не говори ему ничего, — запротестовал Бабалачи. — Я сам съезжу к нему на заре и скажу ему все.
— Хорошо, я посмотрю, — сказал Дэйн, собираясь уходить.
На дворе гроза усиливалась, тучи низко нависли над домом.
Гром непрерывно грохотал в отдалении; более близкие удары его рассыпались оглушительным треском. В переменной игре голубых молний лес и река вырисовывались по временам со всей обманчивой ясностью деталей, которые так характерны во время грозы. Выйдя из дома, Дэйн и Бабалачи остановились на дрожащей веранде; их ослепила и поразила ярость бури. Вокруг них скорчились в разнообразных позах рабы и домочадцы раджи, укрывшиеся от дождя на веранде. Дэйн окликнул своих гребцов; те отозвались дружным «Ада! Туан!» — но с беспокойством поглядывали на реку.
— Настоящий потоп! — крикнул Бабалачи на ухо Дэйну. — Как беснуется река! Посмотри! Посмотри на плавучие бревна! Разве можно тебе ехать?
Дэйн колебался, глядя на мутный простор бушующей воды, ограниченной где-то там вдали тонкой чертой леса. Но при внезапной вспышке яркого белого света вдруг выступил из мрака низкий берег с шатающимися деревьями и домом Олмэйра, задрожал, мелькнул в глазах и пропал. Дэйн оттолкнул Бабалачи и бегом бросился к пристани, а за ним — его дрожащие гребцы.
Бабалачи медленно подался назад, запер двери, потом обернулся и молча воззрился на Лакамбу. Раджа сидел неподвижно и, не мигая, каменным взглядом смотрел на стол. Бабалачи видел, что он растерялся, и с любопытством глядел на него.
В диком испорченном сердце кривого сановника несомненно шевельнулось сочувствие и даже, может быть, жалость к тому, кого он называл своим господином, кому служил столько лет и в черные и в светлые дни. Теперь он важное лицо, ближайший советник своего повелителя, но сквозь дымку прошлого он видел себя — случайного убийцу, — нашедшего приют под кровом этого человека на скромной рисовой плантации, с которой тот начал свою карьеру. Потом настала пора — долгая пора — неизменных удач, мудрых советов, глубоко продуманных замыслов, решительно осуществленных бесстрашным Лакамбой; все восточное побережье страны, от Пумо-Лаута до Танйонг-Бату, прислушивалось к речам мудрого Бабалачи, вещавшего устами самбирского властелина. За эти долгие годы — скольких опасностей он избежал, скольких врагов мужественно встретил лицом к лицу, скольких белолицых обошел и обманул! И вот теперь он видит перед собой плод долголетних терпеливых трудов: бесстрашного Лакамбу, подавленного ужасом перед призраком надвигающейся опасности! Положительно, правитель начинает дряхлеть, и сам Бабалачи вдруг ощутил какое-то странное чувство под ложечкой и прижал обе руки к этому месту с живым и скорбным сознанием того, что ведь и он тоже дряхлеет, что для них обоих навсегда миновала пора беззаветной удали и что теперь им остается искать прибежища в осторожной хитрости. Они жаждали только покоя; они готовы были исправиться, даже ограничить себя во всем, лишь бы обеспечить себя на черный день, лишь бы отдалить, насколько возможно, от себя этот черный день. Бабалачи опять вздохнул — во второй раз за эту ночь, — покуда усаживался у ног своего господина и с молчаливым сочувствием протягивал ему свою табакерку с бетелем. И долго сидели они в немой, но тесной близости — сидели и жевали бетель, медленно двигая челюстями, чинно поплевывая в широкогорлый медный сосуд, который они передавали друг другу, и прислушиваясь к ужасающему реву бури на дворе.
— Там большое наводнение, — печально заметил Бабалачи.
— Да, — сказал Лакамба. — Неужели Дэйн не остался?
— Нет, туан. Он сбежал к реке как одержимый шайтаном.
Наступила новая продолжительная пауза.
— Он, может быть, утонет, — предположил наконец Лакамба не без оживления.
— Плавучих бревен много на реке, — ответил Бабалачи. — Но он хорошо плавает, — прибавил он нехотя.
— Ему бы не следовало погибать, — сказал Лакамба, — Он знает, где клад.
Бабалачи с сердцем проворчал что-то в подтверждение этих слов. То, что ему не удалось проникнуть в тайну белого человека, было больным местом самбирского сановника, единственной неудачей в его блестящей карьере.
Глубокое затишье сменило теперь тревогу бури. Только запоздалые тучки, спешившие в вышине вдогонку за главным облаком, молчаливо сверкавшим вдали, проливали еще короткие дожди, с успокоительным шелестом барабанившие по пальмовой крыше.
Лакамба стряхнул с себя апатию с таким видом, как будто ему наконец удалось уяснить себе положение дел.
— Бабалачи! — весело окликнул он его и даже слегка толкнул ногой.
— Ада, туан! Я слушаю.
— Как ты думаешь, Бабалачи, что сделает Олмэйр, если оранг-бланда придут сюда и увезут его в Батавию в наказание за торговлю порохом?
— Не знаю, туан.
— Ты дурак, — объявил ликующий Лакамба. — Он скажет им, где находится клад, чтобы заслужить помилование. Вот что он сделает.
Бабалачи поднял взор на своего повелителя и кивнул головой с унылым изумлением. Об этом он не подумал. Получалось новое осложнение.
— Олмэйр должен умереть и тем сохранить нашу тайну, — решительно объявил Лакамба, — Он должен умереть без шума. Позаботься об этом.
Бабалачи согласился и устало поднялся на ноги.
— Завтра? — спросил он.
— Да, покуда голландцы еще не приехали.
— Он много пьет кофе, — отвечал Лакамба с видимой непоследовательностью.
Бабалачи потянулся и зевнул, но Лакамбу чрезвычайно оживило лестное сознание того, что он собственным своим умом разрешил трудный вопрос.
— Бабалачи, — сказал он измученному сановнику, — принеси сюда музыкальный ящик, подаренный мне белым капитаном. Мне не спится.
Тень глубочайшего уныния легла на черты Бабалачи при этом приказании. Он нехотя отправился за занавеску и скоро вернулся, неся маленький ручной органчик, который поставил на стол с глубоко огорченным видом. Лакамба уселся поудобнее на своем кресле.