Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сойдя вниз, в гавань, я обычным тихим свистом подал сигнал «Тремолино» с конца набережной. Это был наш условный знак и padrone, бдительный Доминик, всегда слышал его. Он молча поднимал фонарь и освещал мне дорогу по узкой доске нашего примитивного трапа. «Итак, мы отчаливаем», — говорил он тихо, как только нога моя ступала на палубу. Я был всегда вестником внезапных отплытий, но ничто в мире не могло застать врасплох Доминика. В его густых черных усах (которые он каждое утро завивал щипцами в парикмахерской на углу), казалось, всегда пряталась улыбка. Но, я думаю, никто никогда не видел формы его губ. Наблюдая медлительную, невозмутимую серьезность этого широкоплечего мужчины, можно было подумать, что он ни разу в жизни не улыбнулся. В глазах светилась беспощадная ирония, как у человека, чрезвычайно много видевшего в жизни. А манера слегка раздувать ноздри придавала бронзовому лицу Доминика удивительно наглое выражение. Это было единственное движение в лице всегда осторожного и серьезного южанина. Черные волосы слегка курчавились у висков. На вид ему было лет сорок, и он много плавал по Средиземному морю.

Хитрый и бессердечный, он мог бы соперничать в находчивости со злосчастным сыном Лаэрта и Антиклеи. Если он на своем суденышке не искушал дерзостью самих богов, то только потому, что боги Олимпа мертвы. И уж, конечно, ни одной женщины Доминик не испугался бы. Даже одноглазый титан не имел бы ни малейшего шанса внушить страх Доминику Кервони с Корсики — заметьте, не с Итаки — и ни один король, потомок королей, тоже.

За отсутствием достойных противников Доминик обратил свою отвагу, щедрую на всякие нечестивые затеи и военные хитрости, против власти земной, представленной такими учреждениями, как таможня, и всеми смертными, имеющими к ней отношение, — писцами, чиновниками и guardacostas на суше и на море. Нам был нужен как раз такой человек, как этот вульгарный нарушитель законов и бродяга со своей собственной летописью любовных интриг, опасностей и кровопролитий. Он иной раз рассказывал нам кусочки этой летописи — неторопливо и с легкой иронией. Говорил он одинаково бегло по-каталонски, по-итальянски (на диалекте корсиканцев) и по-французски на провансальском наречии. В своем парадном «береговом» костюме — белой крахмальной сорочке, черной куртке и круглой шляпе — Доминик был весьма представителен, и в таком виде я повел его раз в гости к донье Рите. Он сумел понравиться ей своей тактичной, суровой сдержанностью, смягченной едва заметной угрюмой шутливостью.

Доминик отличался физической храбростью и уверенностью в себе, как все сильные люди. Получасовая беседа в столовой удивительно сблизила его с Ритой, и Рита сказала нам тоном великосветской дамы: «Mais il est parfait, cet homme!»

Он действительно был великолепен. Стоя на борту «Тремолино», укутанный в черный живописный плащ моряков Средиземного моря, Доминик со своими густыми усами и жестокими глазами, блеск которых смягчался тенью от низко надвинутого капюшона, походил одновременно на монаха и на пирата, посвященного в самые жуткие тайны моря.

XLIII

Да, Доминик был «настоящее совершенство», как сказала донья Рита. Единственным неприятным (и даже необъяснимым) минусом Доминика был его племянник Цезарь. Страшно было смотреть, как выражение неутешного стыда туманит жестокую отвагу в глазах нашего padrone, не знавшего страха и угрызений совести.

— Я бы не осмелился взять его с собой на вашу balancelle, — извинялся он передо мной. — Но что поделаешь? Мать его умерла, а мой брат ушел в маки́.

Таким образом я узнал, что у нашего Доминика есть брат. А «ушел в маки́» означает, что человек успешно выполнил свой долг — родовую месть «вендетту». Вражда между родами Кервони и Бруначи была такая древняя, что, казалось, она уже выгорела и угасла. Но однажды вечером Пьетро Бруначи после трудового дня в своем оливковом саду сидел на скамье у дома с миской супа на коленях и куском хлеба в руке, а брат Доминика в это время возвращался домой с ружьем на плече, и ему вдруг стало обидно при виде этой картины мирного довольства, так явно рассчитанной на то, чтобы возбудить в нем чувство ненависти и мести. Они с Пьетро ни разу в жизни не ссорились, но, как объяснил мне Доминик, «все наши мертвецы в эту минуту взывали к моему брату». И он крикнул из-за каменной стены: «Эй, Пьетро! Гляди, что сейчас будет!» А когда тот, ничего не подозревая, поднял голову, брат Доминика прицелился ему прямо в лоб и свел счеты с родом Бруначи. Да так удачно, что, по словам Доминика, убитый остался сидеть с миской супа на коленях и куском хлеба в руке.

Вот почему (ибо на Корсике мертвые не оставляют в покое убийцу) брату Доминика пришлось уйти в маки, то есть лесные заросли на необитаемом склоне горы, и весь короткий остаток своей жизни скрываться там от жандармов. А сына своего поручил Доминику с наказом сделать из него настоящего мужчину. Более безнадежного предприятия нельзя было себе представить. Здесь не было даже и благодарного материала для такой задачи. Все Кервони, хотя красотой не отличались, были крепкие, здоровые, полнокровные люди. А у этого худого, как щепка, мертвенно бледного юнца в жилах было, кажется, не больше крови, чем у улитки.

«Должно быть, какая-нибудь проклятая ведьма украла сына моего брата из колыбели, а на его место положила это заморенное отродье дьявола. Взгляните на него! Нет, вы только взгляните!»

Смотреть на Цезаря не доставляло никакого удовольствия. Сухая, как пергамент, кожа какой-то мертвенной белизной сквозила на голове меж жидких прядей грязных каштановых волос и казалась плотно приклеенной к черепу. Цезарь был физически совершенно нормален, но я никогда не видел и не мог себе вообразить более близкого подобия тому, что разумеют под словом «урод». И не сомневаюсь, что это впечатление создавал нравственный облик Цезаря. Его безнадежно порочная натура как будто отражалась в сочетании физических черт, которые каждая в отдельности не имели в себе ничего безобразного или страшного. Мне всегда казалось, что тело у Цезаря, наверное, холодное на ощупь и скользкое, как змея. На малейший упрек, на самое мягкое и заслуженное замечание Цезарь отвечал гневным взглядом, поджимал тонкую и сухую верхнюю губу и злобно огрызался, а к этому еще обычно прибавлялся приятный звук — скрежет зубов.

Дядя бил его скорее за эти злобные выходки, чем за его вранье, наглость и лень. Не думайте, что это были настоящие жестокие побои. Коричневая рука Доминика медленно, с достоинством описывала в воздухе широкий горизонтальный жест — и Цезарь валился с ног, как кегля. Это было очень смешно. Но, упав, он извивался и корчился на палубе, скрипел зубами в бессильной ярости — и это было уже страшно. А частенько Цезарь пугал нас, исчезая внезапно и бесследно. Это истинная правда. Чтобы избежать величественных подзатыльников дяди, Цезарь убегал вниз и исчезал. Исчезал весь целиком без остатка в открытом люке, или лазе, или за поставленным один на другой бочонками — в зависимости от того, в каком месте его застиг могучий кулак дяди.

Как-то раз — это было в старой гавани, перед самым уходом «Тремолино» в его последний рейс — Цезарь таким образом перемахнул через борт и скрылся, сильно смутив меня этим. Мы с Домиником стояли на корме, занятые деловым разговором, а Цезарь притаился за моей спиной и подслушивал — в числе его достоинств была и такая привычка, он был форменный шпион.

Услышав тяжелый всплеск за бортом, я от ужаса прирос к месту. Доминик же спокойно подошел к поручням и, перегнувшись через борт, подождал, пока голова его злосчастного пленника не вынырнула на поверхность.

— Эй, Цезарь! — пренебрежительно крикнул он фыркавшему и захлебывавшемуся мальчишке. — Хватайся за швартов падаль чертова!

Он вернулся ко мне, чтобы докончить прерванный разговор.

— Что же будет с Цезарем? — спросил я с беспокойством.

— Каналья! Пусть повисит там на канате, — ответил Доминик и спокойно перешел к делу. Я же тщетно старался не думать о Цезаре, барахтавшемся по уши в воде старой гавани, этом настое из накопленных здесь веками отбросов с кораблей. Я пытался выкинуть из головы эту картину, потому что она вызывала тошноту. Наконец, Доминик, кликнув незанятого боцмана, послал его выуживать племянника. И через некоторое время Цезарь поднялся на палубу. Он весь дрожал, с него ручьями текла грязная вода, в волосах застряла гнилая солома, а на плече — грязная апельсинная корка. Зубы у него стучали, желтые глаза мрачно косили в нашу сторону, когда он проходил мимо. Я счел своим долгом выразить протест.

40
{"b":"169724","o":1}