Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За эти годы он стал писать лучше, чем до войны. Его небольшой талант не мог существовать сам по себе, он должен был опираться на доктрину. Примитивизм, которого Гамма уже перестал стыдиться, придавал теперь его произведениям черты искренности. В его стихах зазвучал его собственный голос, который он когда-то пытался искусственно заглушить: крикливый и громкий. Он написал несколько грамотных рассказов по образцу, который плодоносил тогда в России тысячами страниц прозы. Это были рассказы о войне с немцами и о нацистских зверствах.

В январе 1945 года Красная Армия начала наступление, перешла Вислу, на левом берегу которой стояли руины мертвой, лишенной жителей Варшавы, и быстро приближалась к Берлину. Гамма тоже двинулся на запад. Партия направила его в Краков, город, который после уничтожения Варшавы приютил особенно много писателей, ученых и художников. Там он познал сладость диктаторства. Из чуланов старых домов, можно сказать, из-под полу стали вылезать странно одетые существа — в лохмотьях шуб, в крестьянских куртках, подпоясанных поясами, в неуклюжих ботинках с веревочками вместо шнурков. Среди них были интеллектуалы, которым удалось пережить годы немецкой оккупации. Для многих Гамма перед войной был всего лишь начинающим поэтом, произведениям которого они не считали нужным уделять внимание. Теперь, однако, они знали, что Гамма всемогущ. От его слова зависела возможность печататься, получить должность в редакции, квартиру и заработок. Они приближались к нему с опаской. Ни до войны, ни в подполье во время войны они не были коммунистами. Однако новое правительство было фактом. Известно было, что ничто не предотвратит такого развития событий, какого будет хотеть Москва, а также Гамма и его товарищи. Велика магия власти. Гамма с широкой дружеской улыбкой пожимал протянутые руки и забавлялся. Наблюдал неподатливых и тех, которые старались не показывать, как важно им получить его поддержку. Немало было и таких, которые проявляли все признаки далеко идущего подобострастия. Вскоре Гамма был окружен двором поддакивающих, которые кривились, когда он кривился, громко смеялись, когда он изволил рассказывать смешное.

Может быть, он не сумел бы так быстро стать фигурой популярной, если бы действовал так, как прежде, — порывисто и грубо. Но у него уже была хорошая школа. Годы, которые он провел в России, не были — как я уже сказал — даже для «надежных» годами без страданий и унижений. Наблюдая жизнь в России и проводя долгие часы в дискуссиях о сталинской тактике и стратегии, Гамма, как и другие его коллеги, получил надлежащую подготовку для работы, которая его ожидала. Первый и важнейший принцип: не пугать; выказывать либерализм; давать возможность заработка; помогать; брать на работу в редакции и предъявлять лишь минимальные требования; люди не подготовлены, их ментальность подобна ментальности глупцов на Западе. Недопустимой ошибкой было бы создавать пункты психического сопротивления. Процесс должен быть постепенным, так, чтобы клиенты и сами не заметили, когда и как они подписали контракт. Второй принцип: если замечаешь возмущение грубыми методами правительства, цензурой или политической полицией, сразу же вставать на сторону тех, которые возмущаются, и самому прикидываться глубоко возмущенным; разводить руками и говорить, что трудно что-нибудь сделать с идиотами, которые заняли ответственные должности и совершают недопустимые ошибки. Третий принцип: брать всех, кто может пригодиться, независимо от политического прошлого, за исключением безусловных фашистов или тех, которые выказали склонность к коллаборации с немцами.

Придерживаясь этих принципов, Гамма вербовал сторонников новой власти; они становились ими не потому, что хотели, и не обязательно путем публичных высказываний. Это происходило путем фактов: правительство наложило руку на все типографии и взяло в собственность все крупные издательства; у каждого писателя и ученого было много рукописей военного времени, когда издательства не действовали; каждый хотел публиковаться. С того момента, как его имя появлялось на страницах изданий, контролируемых правительством, или его книгу издавала контролируемая правительством фирма, — он не мог утверждать, что к новым властителям он относится враждебно. Чуть погодя разрешили несколько католических журналов и некоторое количество небольших приватных издательских фирм[143]; следили, однако, чтобы они оставались незначительными и потому не представляли соблазна для писателей получше.

Не требовать слишком много; ни от кого не требовали. В городах развевались национальные флаги, аресты членов Армии Крайовой проводились потихоньку. Старались давать надлежащий выход национальным чувствам. Лозунгом были свобода и демократия. Согласно тактике, опробованной Лениным, провозгласили раздел помещичьих земель между крестьянами; крестьяне брали, старательно отмеряли новые участки, которые обогащали их маленькие хозяйства; не было, разумеется, и речи о колхозах, которые, как знал Гамма и товарищи, предполагались позже, «на следующем этапе». А тогда, если кто-то осмеливался говорить о колхозах, его наказывали как врага народа, клевещущего на правительство и пытающегося таким способом сеять смуту.

Разумеется, не были довольны землевладельцы, у которых конфисковали землю; однако большинство имений, так же как заводов и шахт, уже во время немецкой оккупации оказалось под принудительным немецким управлением, и владельцы были практически лишены права собственности. Классовая ненависть крестьян к помещичьему двору не была сильна в нашей стране, так что изгнанным хозяевам не чинили обид. Массы городского населения не чувствовали специальной симпатии к этому феодальному слою, и никто не переживал по поводу утраты им своего значения. Не переживали также интеллектуалы. Что заводы и шахты переходят в собственность государства, это им казалось в общем правильным — нужно также принять во внимание, что это происходило после пяти с половиной лет нацистского правления, которое уничтожило уважение к частной собственности; правильной в общем казалась интеллектуалам также радикальная земельная реформа. Интересовало их нечто другое: границы свободы слова. А они были довольно широкие. Одно было ясно наверняка: нельзя было написать ничего, что подвергало бы сомнению совершенство государственного устройства Советского Союза. За этим бдительно следила цензура. Хвалить, однако, не было обязательным, как стало позже. Можно было на эту тему молчать.

Несмотря на все это, польское население было охвачено одним чувством: чувством сильнейшей ненависти. Ненавидели крестьяне, получающие землю; ненавидели рабочие и чиновники, вступающие в Партию; ненавидели члены «легальной» социалистической партии, получившей право номинального участия во власти[144]; ненавидели писатели, хлопочущие об издании их рукописей. Правительство не было собственным: оно было обязано своим существованием штыкам чужой армии. Супружеское ложе для бракосочетания правительства с народом было украшено национальными гербами и флагами, но из-под кровати торчали сапоги энкавэдэшника.

Ненавидели также те, которые заискивали перед Гаммой. Он это знал, и это доставляло ему немало удовольствия. Он бил в чувствительные места и наблюдал реакцию. Ужас и ярость, появлявшиеся на лицах собеседников, сразу же уступали место умильной улыбке. Да, так и должно быть. Они были у него в руках. От него зависели их должности, его карандаш мог вычеркнуть из уже набранной страницы журнала или газеты их стихи и статьи; его мнение могло стать причиной, что их книги будут отвергнуты издательством. Они должны были быть вежливыми. Что касается него, то, забавляясь ими, он выказывал самое дружеское отношение: помогал, позволял зарабатывать, заботился об их карьерах.

Я встретился с Гаммой в Кракове. Много лет прошло после наших дискуссий в университетской столовке; во время одной из них я бросил ему в суп с явной зловредностью коробку спичек; поскольку он склонен был к приступам бешенства, дошло тогда до боксерского поединка. В последующие годы я доучивался в Париже, позднее жил в Варшаве. Из нашего университетского города я эмигрировал[145], потому что по указанию городской администрации меня выгнали с работы; меня подозревали в коммунистических симпатиях (похоже, что для всех полиций на свете различие между сталинскими и антисталинскими левыми представляет непреодолимые трудности) и в слишком доброжелательном отношении к литовцам и белорусам (справедливо)[146]. А теперь я был беженцем из сожженной Варшавы. Мое имущество складывалось из рабочей одежды, которая была на мне, и холщового мешка за плечами, в котором я унес свои рукописи, бритвенный прибор и грошовое издание «Оперы нищих» Гея[147]. С точки зрения интересов Советского Союза я не имел никаких заслуг за годы войны; наоборот, были у меня кое-какие грешки на совести. Однако теперь я был нужным и полезным; мое перо представляло ценность для нового строя.

вернуться

143

В 1948–1949 частные издательства в Польше закрыли.

вернуться

144

«Легальная» польская социалистическая партия, ППС, — ее называли также «люблинской» — была организована 10–11 сентября 1944. В эмиграции продолжала существовать другая ППС, «лондонская».

вернуться

145

Переезд из Вильно в Варшаву в середине 1930-х Милош называет «эмиграцией» и в других своих книгах.

вернуться

146

Милош работал в редакции виленского радио и, по мнению виленского воеводы, слишком много времени давал на радио национальным меньшинствам.

вернуться

147

Джон Гей (1685–1732), поэт и драматург, особенно известна его «Опера нищих» (1727–1728). Милош в годы немецкой оккупации в Варшаве изучил английский язык и переводил; перевел, в частности, комедию Шекспира «Как вам это понравится».

49
{"b":"169538","o":1}