Почему сутулишься, доча, разве можно на балконе волосы стричь, упадут, вороны унесут, разнесут, заболит голова, ой как плохо, дочура, беда… приходила тут, кстати, девка твоя, а в глаза мне даже не смотрит, видно, знает, что мне все известно про ее трибадурство… береги, дочура, себя, не кури, будешь дохать ведь, как старуха Долгова, то-то от нее все отвернулись, а теперь скушай-ка яблочко — ведь сегодня у нас яблочный спас.
…мои родители и эти яблоки, которые мы передавали друг другу, авоська с яблоками, которыми они похваляются, как и умением доставать самые дешевые вещи (швы дешевизны, отдушина бедности), и Айрин, пытающаяся им что-то на английском сказать (а они как детдомовцы не могут отличить зла от добра — ну вот, например, когда я возила их в рестораны, отец отпихивал вилку и говорил, ну на эти деньги я бы мог несколько кило яблок купить, не увиливай от природы и правды, дочура, отложила бы зарплату на виллу); эти яблоки, при виде которых у меня возникают рвотные спазмы, яблоки, которые они покупали в бросовой лавке, кромсая червивый мир на куски — «нам не нужен никто — мы одни».
И мать, бывшая перекатная голь, выкидывающая отцовые деньги на ветер, на второсортные тряпки, отказавшаяся в Америке выучить английский и предпочитавшая кулак языку (оральный секс презирала), прокричала отцу: «да что там эта поблядушка ее говорит, ишь ты, попала под влияние своей пиздолизки», а потом добавила, «а мы-то их накормить хотели, дать наших яблок», и я поняла, что надо идти (а она гавкала — «еще все упаковали, вынесли им»), надо смять в себе робость и ощутить в себе сталь — а на моей шее смыкались клыки. Я вырвала сетку из рук отца (когда он, сизый, обвисший, возвращался со службы, она вытряхивала его сумку в поисках любовного «криминала»… он писал детектив, а она комкала каракули его беспомощно скомпонованных текстов, да разве может детективная литература сравниться со стягом и удавкой ее Великой Любви?), который, стараясь удержать меня, пытался мать усмирить, а она визжала «блядь, блядь», и голос ее доходил до высот, а я подхватила Айрин, перекинула в другую руку сетку с яблоками и ушла.
…Тебе бы, Нидал, танцевать танцы разные шманцы, обжиматься на диско, сидеть близко, пить писко… а теперь сколько израильских парней бросают, сплевывая, ужасные, оскорбляющие женщин слова, разглядев, как катится по асфальту твоя голова…
Вошла в супермаркет — подскочил Ари, низкорослый отец двух незрячих детей. Сын Ари: «он будто предчувствовал…» Жена Ари: «он как будто бы ее ожидал…» Сын Ари: «он будто все знал…» Нидал — палестинкам, под навесом торгующим мятой: «бегите!» (перед тем, как потянуть бомбу за хвост). Ари, искушенный в арабском, расслышал.
Жена Ари:« ему уготовили особую роль…» Сын Ари: «судьба!» Ари — Нидал: «ты останешься здесь, ты погибнешь вместе со мной!» И крепко ее к своему сердцу прижал. Напрыгнул — зажал. На полу в луже крови Ари лежал…
Сын Ари: «каждый раз, когда я просил у него разрешения прочесть кидуш, отец говорил: после того, как умру». Схватил Ари Нидал (подняла руки, давая волю шрапнели): «на тот свет отправимся вместе!»
Жена Ари: «объявили о взрыве — зашкалило сердце. Позвонила начальнику мужа — не томи, говори!» Сын Ари: «…а на седер как раз перед смертью наконец разрешил». Нидал: «почуяв отвратительный аромат, я испугалась. Надушила бомбу перед свиданьем со смертью, чтобы не пахла, вылила на нее склянку духов».
Жена Ари: «и — будто обухом (не будь олухом, всегда говорила ему, а теперь к кому обращу свою неловкую нежность?) — Ари». Сын Ари: «говорят, что женщинам разрешают взрываться, чтобы смыть кровью зоркий позор (у бесчестия глаза велики)». Нидал: «я сначала хотела бомбу обнять, как ребенка. Беременным у нас — особый почет».
Ты лучше пошла бы со мной.
IV
Вот несколько снимков, привезенных из моментальных, как пума, путешествий в Перу (только взобрались на гору — и н а тебе, дождь; казалось, секунду назад не было никого на вершине, и вдруг появляется закончивший восхождение юноша: у него в стране в городке Ришон-Лецион взорвали кафе, а он здесь, береженый, небритый, бредет мирно по Тропе Инков…).
Есть собиратели сказок, есть собиратели уколов/укоров желания. Вот моя глория, вот моя галерея (сердце ударяется в глотку и срывается на галоп):
ГЛОРИЯ МУНДЕС
Ей на вид около тридцати девяти: мини-юбка, майка, анаграмма майки — кайма. Глория ведет миниван, а туристка Марьяна сидит от нее чуть справа и сбоку. Сын в Калифорнии, позади. На остановках в открытое окно лезут мальчишки — продают бутылки с водой для питья. Окно проницаемо, а Глория — нет, и непрошеные продавцы отстают (а два тела уже движутся в лад на обочине мыслей). Смогу ли я, размышляет Марьяна, обратить фантазию в явь? И взглядывает на рябящее солнцем, будто скомканное дневным светом лобовое стекло. А там неожиданно отражаются голые колени Глории Мундес (на визитке у нее выпукло выведено слово «Бермудес», но Марьяна, поедая глазами синие бусины букв, про себя окрестила ее Глория Мундес — sictransit Глория Мундес, только раз ты объявилась в жизни моей и скоро уйдешь) — и Марьяну, цепляющуюся на колдобинах за скобку на двери, обжигает лимской жарой. Глория же, прядя недомолвки, периодически стряхивает с лица лепные золотистые пряди и продолжает вести миниван, а Марьяна смотрит на ее обращенные к солнцу колени (Глория пропускает волосы сквозь гребешок пальцев), и непонятная слабость заливает глаза.
ЖЕНЩИНА ИЗ НОРВЕГИИ С ДОЧКОЙ НА ЛОШАДИ
Когда кони принимались сторониться бурной реки, или когда собаки-конвоиры начинали предостерегающе лаять, и кобыла под женщиной из Норвегии ни с того ни с сего набрасывалась на марьянину лошадь (спутанные стремена, стрихнин страсти, стремнина реки), а марьянина нога в этой мешанине (на лошади Марьяна сидела мешком) касалась ноги ворожеи-норвежки, тогда та оборачивалась (погонщик, выказывая удаль, вдруг вставал на седло) и говорила Марьяне: «твоя лошадь любит мою». И Марьяне казалось, что все уже существует в природе, что испытываемое ей так же естественно, как спаривающиеся в воздухе слюдяные крылья стрекоз или скала… но несмотря на это, слыша ершистый акцент, все равно невыразимо смущалась и снова и снова слышала эти слова: «твоя лошадь любит мою».
ЖЕНЩИНА В БЕЛОЙ БЛУЗЕ В БАРРАНКО
На танцплощадке в богемном Барранко [12](сангрия, вечер) Марьяна положила глаз на загорелую европейку с оттененным белой блузой лицом. А танцоры как раз вышли на сцену: мужчина в чем-то блестящем, а женщина босиком. Зрители сразу привстали, и Сесилия, показывающая Марьяне перлы Перу, посоветовала Марьяне тоже привстать (в этом танце нужно было следить за босыми ногами). Перуанка в павлиньем платье, с раскинутым над ней зонтичным зеленым платком по дощатому настилу плыла и Марьяну окатило нагретой волной; обескураживающее, облегающее кожу тепло, подкосив, запечатало в кокон. Вторым номером вышли диковатые высоченные парни из Пуно: диковинные голубые костюмы, щупальца, золото, рукава-фонари. И когда они стали подпрыгивать косолапо-изящно, когда принялись, будто экзотические насекомые, по сцене летать, у Марьяны внутри тоже стало все голубым-золотым, и ее чувство к женщине было неотделимо от танца.
ПРИСЛУГА — КЕЧУА, НЕ ГОВОРЯЩАЯ ПО-ИСПАНСКИ
У подруги Марьяны, поселившейся с детьми и мужем в Перу, была прислуга-кечуа — ее звали Мария. «Мария решила остаться безмужней», оповестила Марьяну Сесилия, в свои сведущие свежие тридцать три многодетная мать. Живописать женщину нелегко. Булгари, Булова, Кензо, Энзо, Макс Мара: братия брэндов застит ее. Но если изобразить бесхитростную красоту, если описать просто Марию, то откровением будут не бретельки, нательные кружева и двойное дно слоистых одежд, а ассиметричные складочки, ямочки, дырочки, мех, обвивающий лоно как плющ. Как сглатывает шея, как смаргивает и увлажняется глаз, как локон за ухо заходит, как сокращается матка и скорость, с которой по капиллярам движется кровь. «Почему же она замуж не вышла» — волновалась Марьяна, но редкие зубы Марии разрушали Марьянину страсть.