Собираясь уходить, я вижу мелькнувшую в конце коридора тень, и всё приходится начинать заново. Призрак не может не показаться — точно так же я не могу сделать вид, что ничего не увидел, — но этот, показавшись, уклоняется, прячется, дразнит. Я бегу следом, пытаюсь подстеречь, перехватить. Каблук скользит на линолеуме; сердце колотится в горле. Я весь в поту, когда загоняю привидение на самый верх, на чердак, и через оглушительно разбившееся оконце (стеклянные брызги летят плотно, как вода фонтана) на крышу. Там он стоит на краю, поворачивается ко мне то ли застенчиво, то ли нехотя, и я наконец вижу его лицо и вижу, что это Кропоткин.
Я стою перед черным провалом, на фоне которого всё чётче и откровеннее вырисовывается такая знакомая фигура, и знаю, что никакая на свете сила не заставит меня сдвинуться с места.
«Помоги мне, — кричало у меня в ушах, — помоги!»
Я заморгал, приходя в себя, потом провёл рукой по лицу. Всё было мокрое: лицо, волосы, шея, рубашка на груди. Видимо, на меня вылили ведро воды. Или не одно.
— Очнулся.
Я попробовал приподняться. Чьи-то руки тут же сунули мне под голову свёрнутую куртку.
— Лежи, лежи.
Я лежал на полу, надо мной стоял Канцлер, рядом на корточках примостилась Ольга. Они переглянулись.
— Разноглазый! — позвал Канцлер. — Что мы должны делать? Воды? Спиртного?
— Ничего не надо. Сейчас я отдышусь.
— Вас можно перенести на диван?
— Отчего же нельзя? Спина-то не сломана.
— Хотела бы я знать, что в тебе сломано.
— Ольга! — одернул её Николай Павлович. Вдвоём они перетащили меня быстро и довольно ловко. Ольга наклонилась что-то оправить. Канцлер положил руку ей на плечо.
— Оставь нас.
Выражение её лица изменилось, но она смолчала, вскинула голову и удалилась. Канцлер устроился у меня в ногах.
— Я догадываюсь, почему так вышло, — сказал он медленно. — Вы его хорошо знали. Он… ваш друг?
— У меня нет друзей.
— Вот уж не знаю, — заметил Канцлер серьёзно. — Но вы должны делать своё дело, я должен делать своё дело, даже этот анархист, наверно…
— Нет. Этот анархист ничего никому не был должен.
— Да? Такое бывает? Но я хотел сказать, что рано или поздно то, что мы должны, приходит в противоречие с нашими личными чувствами. Каждый делает свой выбор, но любой выбор между долгом и чувством нас ломает. Что бы мы ни выбрали, мы никогда не будем прежними. И счастливы не будем тоже.
— Но вы-то всегда делаете правильный выбор?
— Правильного выбора не существует.
— И вы так спокойны?
— Потому что я смирился. В конце концов, что такое счастье? Пустяк, безделица. Как это… да, девичья игрушка. Ваш друг анархист говорил вам, что человеческая личность важнее всего? Неба и земли, общества и времени? Эта маленькая, жалкая, ничтожная личность, нетвёрдая в вере, неверная в любви, безжалостная в своем малодушии…
— Вообще-то он говорил, что важнее всего гармония.
— Для человека гармония невозможна.
Я зевнул.
— И что будем делать?
— Как что? Я выполню свой долг, вы — свой.
— Конечно, — кивнул я, — раз уж это мой бизнес. Но я не уверен, что смогу.
— Вы неточно формулируете. Вы не уверены, что захотите. Ваши личные чувства…
— Я не думаю, что у меня есть личные чувства.
— Они есть у всех.
— Что до формулировок, — сказал я, — то вы тоже недоговариваете. Я ведь видел ваше счастье.
— Чтобы понять, недостаточно увидеть, — холодно отпарировал Канцлер. — Я не говорил вам, что не хочу быть счастливым. Я сказал, что это не имеет значения.
— Что же тогда имеет значение?
— Готовность идти до конца, — ответил Канцлер, поднимаясь. — Только это. И вы тоже пойдёте, Разноглазый. Идти-то вам всё равно больше некуда. Полежите пока. Я распоряжусь приготовить вам комнату. Вы не доберётесь до дома в таком состоянии.
— Нет-нет, — сказал я. — Доберусь. Пойду до конца, до родной постели.
3
Я заметил, что радостных стало больше и они стали гораздо агрессивнее. Женщины боялись ходить даже по трое. Радостные подкрадывались или выпрыгивали из кустов, из-за угла, из-под припаркованной машины — и отнимали сумки с продуктами, одежду. Являвшиеся порою на крики менты, поглумившись, лишали жертв нападения денег и чести, резонно полагая, что и это спишут в ближайшем рапорте на радостных. Наконец обыватели выразили свое недовольство, закидав грязью и чем-то гнилым ворота администрации. Менты после этого стали осторожнее, ну а радостным было всё равно.
Я шёл из аптеки, когда увидел целую шайку, наседавшую на какого-то паренька. Тоненький пацан молча, сосредоточенно отбивался. Я поднял обломок кирпича и перешёл дорогу. Не сразу, но победа досталась нам. Помогая пацану отряхнуться, я взглянул на него внимательнее.
— Дядя! Ты чего здесь?
— Так, ничего. Кропоткина ищу.
— Почему у нас?
Дядя потерянно поднял (подняла?) глаза.
— Не только у вас.
Я задал вопрос, который не давал мне покоя:
— Слушай, Дядя. Ты меня извини, конечно, но ты парень или девушка?
Ответом мне был ненавидящий взгляд.
— Ага. Значит, девушка. Тогда пойдем позавтракаем. Расскажешь, что происходит.
— А парню ты бы что сказал? «Пойдем выпьем»?
— Нет, «пойдем пообедаем». Парни-то прожорливее, завтраком не накормишь. Сама понимаешь.
Ей и это не понравилось.
— Почему прожорливее?
— Потому что тупее, — сказал я терпеливо. — У тупых кровь отливает от головы, а куда-то ей приливать надо? Пошли, пока дворники не набежали. А выпить и за завтраком можно, если есть желание.
— Я тебе не верю, — сказала Дядя первым делом. — И помощи твоей не прошу. Вообще не прошу, понял? Ты… Ты его видел? Знаешь что-нибудь?
— Ничего я не знаю.
Дядя угрюмо замялась.
— А что на Охте? — выговорила она наконец.
— На Охте я никого из ваших не видел. — Я улыбнулся. — Интересно, есть ли хоть один человек, который не знает, что я там был?
Ей это не показалось смешным.
— Правду не скроешь. — Она подергала себя за всклоченные волосы. — Кропоткин так говорит: шила в жопе не утаишь. Скажи мне… просто скажи… Зачем тебя Канцлер вызывал? Кого ты там…
Она не смогла договорить.
— Ты их не знаешь. Они вообще не анархисты.
— Да?
— Конечно. Зачем бы мне врать?
Она не смогла ответить на этот вопрос, поскольку сама не отличалась лживостью. У неё не было необходимых навыков и душевных ресурсов, чтобы оценить подобную риторику.
Мы еще долго вели разговор, полный недомолвок и откровенной лжи. Я разглядел Дядю и пришел к выводу, что она симпатичная девчонка.
— Тебе есть где остановиться?
Она кивнула.
— Товарищи помогут. — Против её воли это прозвучало кисло-прекисло. — Правда…
— Правда?
— Все боятся, — пояснила она неохотно. — Готовы накормить, дать ночлег — и ничего больше. Понимаешь? Накормить меня и родители накормят, если вспомнят, конечно, с перепоя. Накормить — это разве подвиг?
— А что ты хотела? Собрать армию?
— Нас не так мало.
— Что ты, я не об этом. На боевой дух количество вообще не влияет.
Потом я спросил о Злобае и Поганкине.
— Про Поганкина не знаю, а Злобай на нашем кладбище.
— А что с Большеохтинским?
— Канцлер его зачистил. — Её губы помертвели от ненависти. — Как будто не знаешь.
— Я провел лето в Городе и новостями не интересовался. — Я подобрал и протянул Дяде оброненную ею вилку. — А ты знаешь, что Кропоткин был на В.О.? Ты его после видела? Может, он ушел на Католическое кладбище?
— Без меня? — вырвалось у неё. Она залилась краской и в злобе на это ударила кулаком по столу. — Я хочу сказать, никому не сказав? Чтобы Кропоткин убежал как трус, как предатель? Ты его плохо знаешь.
— Это да, — сказал я. — Но может, узнаю получше.
Дверь была открыта; Людвиг дремал, свернувшись клубком в большом продавленном кресле. Наглядевшись на его напряжённое скорбное лицо, я прошёлся по квартире. В ней было мало света, много пыли и какое-то количество приглушённых робких запахов. В кухне на столе лежали бумаги и книги, в спальне на неубранной кровати — бутерброды на тарелке. Мне взбрело в голову порыться в письменном столе, но клиент некстати ожил.