Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Эту песенку, — сказал я. — Спой мне её от начала до конца. Пожалуйста.

К ВЕЧЕРОЧКУ

1

Утром я проснулся в чужой постели. Она была удобная, широкая и в меру жёсткая; гладкое свежее белье приятно пахло. Я с удовольствием ленился, потягивался, жмурясь, прислушиваясь к шуму ветра за полуоткрытым окном. Обильная листва шумела, как под дождём, но подоконник пестрили пятна света и тени, и птицы перекрикивали ветер. По коридору и через комнату знакомо, самоуверенно зашаркали шаги.

— Перфекционизм меня убьёт, — сказал Фиговидец, зевая и растирая поясницу. — Кофе будешь?

Он сел рядом, наклонился, медленно повёл у меня перед носом маленькой тонкой чашкой, до краёв полной густым запахом, и, склоняясь все ниже, осторожно поцеловал под ухом.

À propos: Фиговидец

У Фиговидца, как и у любого другого, был идеал самого себя. Обжигающе холодный, хитроумный, улыбающийся хлыщ — вот каким он видел порывистого, нервного, прямого как доска парня. Его с колыбели учили сдерживаться, и автоматические навыки владения собой вынуждали его молчать, когда внутри всё кипело, но кипело постоянно, вовлекая его в постоянную борьбу с миром, во веки веков не тем, не таким. Он жил всегда и всем недовольный, не помышляющий о смирении; перекраивал, перестраивал, угрюмо и упорно выбирался из-под обломков. «Читаешь книги, — говорил он, — а потом смотришь вокруг, на своих друзей и знакомых, и такое чувство, что тебя жестоко обделили, не дали за обедом десерт. — Он хмурился. — Да какой там десерт! Как будто в соседней комнате все пьют шампанское, а ты жрёшь на кухне перепаренный суп».

Путешествие не дало ему ничего или дало слишком много — больше, чем он мог бы вынести, — что, в конечном счете, одно и то же. («Неоценимые услуги остаются неоценёнными», — говорил он.) Его игра с депрессией давно перестала быть игрой. Он составлял график. Он строил жизнь так, чтобы запланированной депрессии ничто не мешало. Он укладывался в постель и злобно, методично сходил с ума, пережёвывая все свои обиды и неудачи. Особое внимание уделялось деяниям, совершённым им в нетрезвом виде. Как многие люди, пьющие регулярно, но не до беспамятства, Фиговидец обладал богатой коллекцией собственных проступков, промахов, оплошностей и того, что он широко обозначал словом мовэ. Ужас, охватывавший его утром, вряд ли был соизмерим с безобразиями вечера накануне, но он об этом не думал. И он никогда не сосредоточивал внимание на том, как смешны были другие, его убивало сознание, что смешон был он сам.

Поскольку он не видел смысла отказываться от радостей алкоголя, то всё чаще пил в одиночку. Это приводило к тому, что он начинал бояться пить на людях, начинал нервничать и следить за собой ещё до того, как опрокидывал первую рюмку. Он перешёл на коктейли, на маленькие глоточки. Он без умолку болтал, строя фразы, всё прихотливее, так, чтобы, не поломав фразу, между словами не уместился бы даже и самый незаметный глоток. И он старался говорить о чём-либо, что увлекло бы его сильнее спиртного, но часто увлекавшее его оказывалось совсем не увлекательным для слушателей, они перебивали, меняли тему, и тогда, сердясь, смущаясь, он словно впервые видел стакан в своей руке и переключался на него полностью. Он был уверен, что катится вниз.

Он просил о помощи, но на свой лад, слишком скромно. Это была не высказанная словами просьба — просьба взгляда, улыбки, интонаций, — которую можно заметить, а можно и не заметить, в зависимости от желания, причём тот, кто выбирал второй вариант, чувствовал себя свободным от угрызений совести, которые появились бы, откажи он напрямую или проигнорируй просьбу настоящую, оформленную в слова.

Да, Фиговидец был уверен, что катится вниз. И конечно, чем ему было горше, тем упорнее он острил и мастерил сухие весёлые периоды, внушающие уважение на бумаге и жутковатые в устной речи.

Пока я пил кофе, он лежал рядом и разбирал почту. «Дела, дела, — бормотал он, перекидывая конверты. — Ага, конференция. В жанре побрехеньки. Уведомление из ЖЭКа. Пятнадцатого воду отключают. Уведомление… что за чёрт… — Он быстро пробежал письмецо, пожал плечами. — Незачем привносить свои педагогические чудачества в личные отношения… О, нас приглашают сегодня в гости. Один поганец из Архива. Ты поспи или погуляй, если хочешь, а вечером пойдём к нему».

Если бы, сказав это, он не поднял вопросительно глаза, я и не расслышал бы вопроса. Неправда, что его игрушечно-ворчливое брюзжанье вполголоса усыпило меня, но это мирное утро, полная птиц тишина, чистые запахи стен, белья, прикорнувшего рядом тела парализовали мою волю, создав изъян в работе причинно-следственных связей. Голоса птиц, голос Фиговидца звучали, ничего не требуя: одинаково красивые, счастливые и непонятные. Мне пришлось сделать усилие, словно поднимаясь из глубокой воды.

— Какой он?

— Какой он? — Фиговидец склонил голову набок и пофыркал. — Благообразный, сладкоречивый, с хорошим почерком и остроумный.

Довольный, что ему удалось сделать столь всеобъемлющее описание, он разулыбался. «Поспи или погуляй, — повторяет он отрешённо. — Сходи искупайся. А я потружусь».

Как грустно и неуверенно выходит у него последнее слово; какая обида мелькает в лице, и сразу за обидой — насмешка над собой, вместе угрюмая и ласковая.

— Ну потрудись, — говорю я.

Он хмурится; он видит, что я вижу, что он не хочет работать — и злится, и сразу же что-то придумывает, обвиняя не себя в лени (здесь всё понятно), а меня — в неуважении.

— Ну конференция-то, — с укоризной говорит он. — Ты думаешь, только твоя работа — работа, или, может, землю копать?

Разгорающийся за окном день выглядит привлекательнее, чем предлагаемая им игра. Я не стану препираться. Одеваясь, я тороплюсь извиниться.

— Извини. Не хотел тебя обидеть.

— Ничего страшного. Я найду, на ком выместить.

Я пошёл погулять.

Уже было жарко, но… Но свежесть запущенного сада и близость воды чувствовались повсюду, и остров плыл сквозь полдневный жар, не погружаясь в него. Очень яркое солнце и очень чёрная тень чередовались на безлюдных улицах. Раскалённые дома, раскалённые трещины асфальта и раскалённая брусчатка дрожали зыбким маревом, уступая пространства яви торжествующим растениям: ярому, весёлому, зелёному. Всё же не полчищами варваров, но лукавым и жеманным, улыбающимся гостем деревья и травы вошли в город. Они не стали губить его сразу. Запахи, пряности, листья, цветение шиповника нежно сыпались на мою голову — так влюблённый шафер на свадьбе осыпает конфетти доверчивого, ничего не подозревающего жениха.

Я свернул к Тучкову мосту. С десяток бездельников купались и загорали, ящерицами приникали к горячему граниту полуразрушенной набережной, переходящей в небольшой песчаный пляж. С некоторыми я уже был знаком; там-сям мне помахали ленивые руки. Я разделся, расстелил на камнях поровнее рубашку и лёг, и утонул в полудрёме, сквозь которую струились ручейки ленивых разговоров вокруг.

Фарисеи загорали — те из них, кто вообще загорал, и преимущественно это были друзья и девушки пижонов — голышом; индивидуалисты — сами по себе, другие — сбившись в кучку на просторном истёртом ковре. Ветер облачками относил от молодых гладких тел сигаретный дым, разговоры и смешки. Июль лежал рядом пышущим жаром зверьком.

«Мы страшно далеки от народа и хотим быть еще дальше», — расслышал я. (Беспечные слова, смущённый голос.)

Летом весь город будто вымер; семейства перебрались на дачи в Павловске, число присутственных дней сократилось. Солидные господа в легких белых костюмах уже не прогуливались неспешно по Невскому проспекту, раскланиваясь со знакомыми, но съезжались из контор на вокзал, откуда быстрые блестящие вагоны павловского экспресса уносили их в край лугов и парков. Там их поджидал привокзальный оркестр. Поджидали вышедшие к прибытию поезда домочадцы, не усмирённые даже зноем долгого дня собаки и дети, и чудесные вечерние запахи земли, травы и слабой гари. А у самых дач встречали путников старые ели — деревья, которые по ночам всегда были темнее и чернее самой тёмной и чёрной ночи.

37
{"b":"168926","o":1}