Литмир - Электронная Библиотека

— В эвакуации, — ответила Юзефа, — Леночка — сирота, эвакуировалась из Ленинграда, работала машинисткой, родители ее были очень знаменитые люди.

— Погибли в блокаду?

— Нет, раньше. Много ей пришлось пережить. Детдом, голод, унижения.

«По ней этого не видно», — чуть не вырвалось у Виктора, но сказал другое:

— У нее, должно быть, сильный характер.

— Да-да, вы правы. Хорошая наследственность. Ее дед был ученым, а прадед — декабристом, старая русская фамилия.

— Сколько ей лет?

— Двадцать пять.

Агафонов прикинул: Петровский в два раза старше. Было странно, Елена Дмитриевна рядом с мужем была свободна, естественна и будто чуть снисходительна, а он словно робел ее, словно искал одобрения своим шуткам и каламбурам. В разгар веселья горбунья привела мальчика попрощаться перед сном с родителями и гостями. И появление стройного, румяного малыша в бархатном костюмчике вдруг сразу сделало ясным отношения обитателей красивого, счастливого дома академика Петровского.

Здесь все было связано любовью. И даже ревность к молодой красивой хозяйке, появившейся в доме, даже тайная и безнадежная любовь горбуньи к Петровскому растворилась в единодушной, безграничной нежности к округлому строгому личику, к пряменьким ножкам в белых чулочках, не испачканных на коленках, к ровно постриженной челочке и длинным полуразвитым локонам на затылке.

Агафонов вспомнил свою детскую фотографию тех далеких времен, когда жили в Харбине вот такой же счастливой семьей. Он стоит в кресле, такие же белые чулочки, морщинки на коленках, такой же костюмчик, такой же взгляд. Рядом, поддерживая, Домна, с другой стороны — мать. То было сладостное, не закрепленное сознанием время, когда Домну любил больше, чем мать, и осталась только память о темноте, страхе, ласковом шепоте Домны, разгонявшем ужас и одиночество внезапного пробуждения, о нежной успокаивающей тяжести ее руки, укрывающей всю грудь, где что-то колотилось и трепетало.

Пили за здоровье мальчика, хозяйки, Матрены, отдельно за каждого гостя. За Виктора поднял тост Петровский, говорил, как счастливо судьба его, только вступающего в науку, свела с таким великим ученым, как Николай Николаевич Ратгауз. Синтетическая теория эволюции, ее математическая модель, созданная ими, станут, может, самыми блистательными идеями века. Кроме того, общение с выдающимся умом и честнейшим характером — великолепный жизненный пример для начинающего ученого.

— За нашу золотую! — Яков потянулся через стол, чокнулся чересчур сильно, красное вино выплеснулось на скатерть.

Агафонов испуганно глянул на Елену Дмитриевну. Она улыбнулась, сморщив маленький, в золоте веснушек, туповатый носик. Агафонова опять поразило сияние, окружающее ее, отблеск его, казалось, ложился даже на сидящих рядом Петровского и Василя.

Василь был угрюм. Видно, похвалы Виктору показались чрезмерными, он очень строго всегда следил, кому сколько положено. Признавал без оговорок талант лишь у Якова и, как ни странно, у Юзефы Карловны. Говорил, что у нее потрясающая интуиция, а это качество и есть самое главное для ученого. «К сожалению, Юзефе не хватает мужского, абстрактного, было бы — заткнула бы за пояс всех нас». За столом он все время тихо переговаривался с Юзефой о чем-то, наверное о рентгенограммах. Юзефа пришла в нелепом крепдешиновом платье с неровно подшитым подолом, на голове что-то наподобие чалмы с большим узлом надо лбом. Разговаривая, вертела в руках странный широкий нож, похожий на миниатюрный турецкий ятаган. Такой же нож, лежащий рядом с тарелкой Виктора, очень беспокоил его. Решил им не пользоваться, приглядеться к соседям. Яков мазал им масло на хлеб. Буров подгребал на вилку салат. Петровский и Елена Дмитриевна не пользовались вообще. Им Агафонов доверял больше — и оказался прав. Когда Матрена принесла огромное блюдо с карпами, запеченными в сметане, именно эти ножи-ятаганы и пошли в ход.

Петровский со столика, стоящего позади, взял новые бутылки. К рыбе полагалось белое.

— Яков Андреевич, что предпочитаете: гурджаани, цинандали?

— Вот это настоящий пир! — хохотал Яков. — Но я предпочитаю горькую.

Петровский разливал вино в бокалы. Была тишина, почему-то все внимательно наблюдали, как он это делает. Но когда наливал Юзефе Карловне, она сказала громко и отчетливо:

— Да, пир. Во время чумы.

И словно рухнули стены, обклеенные синими с золотом обоями, и гул ворвался в столовую, освещенную розовым светом старинной лампы, и то, о чем старательно молчали весь вечер, грозным призраком встало у каждого за спиной.

Говорили все сразу.

— Не пугайте, я уже говорил, не пугайте.

— Именно этого они и ждут от нас.

— Я не пугаю, я предчувствую.

— Под рентгенограммы идеологии не подведешь.

— А нам наплевать, правда, Витя? Мы от них не зависим, мы зависим только от того, в какой форме существует природный гуанин.

— Ты наивен, Буров, ты безнадежно наивен, судьба твоего учителя ничему тебя не научила. Эти пшеклентне…

— Юзя!

— Кстати, природный гуанин существует только в энольной форме.

— Виктор, почему ты молчишь?

— Почему вы так уверены, Юзефа Карловна?

— Это написано во всех учебниках.

— Виктор, почему ты молчишь?

— Я, как директор института, не позволю у себя всякой бездарности…

— Дорогая Юзефа Карловна, ссылка на учебники годится для студента первого курса…

— Ты что думаешь, тебя не коснется? Спрячешься за формулы?

— Валериан Григорьевич, минуточку, вы беспартийный, это ваша ахиллесова пята…

— Не посмеют. Стране нужен хлеб.

— Это только начало. Вот увидите, это только начало.

— А я скажу: «Какое право вы имеете топтать имя великого Менделя?..»

— Ты совершенно прав, Василь, эта сессия всего лишь увертюра…

— …Но вместе с Менделем тебе придется защищать и свою жену, доказать, что я не дочь Пилсудского…

— А мне не нравится, что ты все время молчишь, Агафонов.

— Отстань, чего привязался?

— Я вижу, сессия уже началась! Кричите на всю округу, хозяйку напугали. — Ратгауз склонился над рукой Елены Дмитриевны, загорелая блестящая лысина, крепкая, еще не старческая шея.

— Да, — Елена Дмитриевна поверх его головы посмотрела на мужа жалобно, и сияние вдруг померкло, она была по-прежнему очень красивой, может, даже еще красивее, но сияния не было. — Да, — повторила она, качая пышной головой, — я боюсь, я очень боюсь.

Петровский будто не услышал, а Николай Николаевич осторожно и нежно погладил ее волосы.

— Все образуется, Леночка, — сказал тихо, — все образуется, и все образумятся.

Яков суетился, устраивал место своему кумиру: отодвинул от стола кресло, чтоб сел удобнее, рыскал глазами по блюдам, отыскивая лакомые куски. Он очень любил Ратгауза, однажды сказал Виктору:

— Ты знаешь, я проверил себя мысленно. Кому я могу отдать свою жизнь. И вдруг выяснилось: странная вещь, старику Ратгаузу.

Николай Николаевич остановил его хлопоты, прикоснувшись к плечу, и Яков тотчас уставился подобострастно, ожидая приказания.

Но Ратгауз сказал неожиданное:

— Валериан, у тебя есть Библия?

— У Матрены, я ей дарил.

Позвали Матрену.

— Зачем тебе? — спросила Петровского подозрительно. — Чего выдумал-то?

— Это мне, Матрена, — пояснил Николай Николаевич.

— Тебе — другое дело, тебе дам.

— Мой дед был глубоко и истово верующим человеком, — Николай Николаевич говорил глухо, и Виктор вдруг почувствовал страшное волнение. Сколько раз потом он поражался и не мог найти объяснение ужасной мысли: «Это в последний раз. Эта комната, женщина, розовый свет, синяя с белым посуда, сидящий в кресле с огромной книгой на коленях, его медленный, глухой голос».

— …Я тоже был верующим. Но, к сожалению… Хотя что-то осталось, — он листал Библию. — Что-то осталось, не догмы, а мысли и чувства…

— Что ты ищешь? — сварливо спросила Матрена, ей не нравилось, что он так быстро листает страницы.

63
{"b":"168772","o":1}