Литмир - Электронная Библиотека

— Да он же рассказывал и про Корсунь, и про Гадяч, Третий Украинский — все совпадает, — не соглашался Яков.

— Я тебе такого порассказываю, такие узоры разведу. Да ладно! Аллах с ним. Вы меня послушайте. Сидите здесь, как сычи, в бирюльки играете, а у нас собрание было.

— Ну и что?

— А то, что аспирант этот выступал, с красными губами. Говорил, что есть люди, которые уродов в колбе выращивают.

— Ну и что, он идиот и мракобес, — Яков сидел откинувшись, ковырял в зубах. Был розовый, разгладились ранние сухие морщины.

Мария Георгиевна укладывала Люсеньку, напевала тихонько: «Дверь ни одна не скрипит, мышка за печкою спит, кто-то вздохнул за стеной…»

— Кто? — спрашивала Люсенька совсем не сонным голосом.

— Через десять лет я бы ее вылечил, — неожиданно сказал Василь, — если б начал заниматься микроорганизмами, а не этой бодягой, — кивнул на модель.

Яков перевел взгляд на него, спокойный взгляд подвыпившего человека, улыбнулся, прикрыв веки.

— Остался один рывок, и можешь убираться на все четыре стороны, но сейчас, сейчас уже поздно.

— А про кого он говорил, что выращивают? — спросил Василь. — Имена называл?

— Нет, но смотрел на меня.

— Да брось ты, — Яков потянулся сладко, — брось! Ты-то при чем?

— А при том, что я говорил, что вам несдобровать. Вас трое — целая компания, а компанией нельзя. И меня впутали, заставляете воровать, а что делаете — не знаю. Зачем вам эти жестянки?

— Инвалид и тот понял, а ты год возле нас кантуешься и не знаешь.

— И знать не хочу. И делать больше ничего не буду, и не просите.

Допил водку, встал; Яков молчал, раскачиваясь на стуле.

— Я ухожу.

— Валяй. Только возьми тушенку, две банки, что заработал.

Виктор остался ночевать. Зина уехала к тетке, домой идти не хотелось. Мария Георгиевна постелила им с Василем, как всегда, на полу, в кухне. Еле дождался, пока закончат привычные разговоры о молекуле. Им не давал покоя гуанин и тимин. Что-то с водородными связями не получалось.

Прочитал письмо матери, вместе пытались разобрать зачеркнутое. Василь угадал еще одно слово — «много», остальное — невозможно, замазано намертво.

— Впору мне под рентгеном посмотреть, — сказал Василь. — Это что-то важное. Раньше, когда ты письма показывал, ничего ведь не было зачеркнуто, она женщина неглупая, лишнего не писала.

Вместе обследовали кофр, особенно отличился Василь, ножом подлезал под бамбуковые бандажи, искал записку. Ничего.

Утром умывались с Яковом на дворе. Виктор сливал воду на мощную спину, перепаханную бороздами шрамов. Протянул полотенце.

— Я догадался, — сказал Яков.

Смотрел яркими глазами, лицо будто слезами залито.

— Я догадался. Там написано, что у них теперь много твоих ровесников, то есть понимай: начали сажать детей врагов народа. А чемодан этот — догадайся сам… — Закрыл лицо полотенцем, донеслось глухо: — Сматываться тебе из Москвы надо, да и мне, пожалуй, тоже.

Хлопнула дверь. Из соседней двухэтажной развалюхи вышел Миня Семирягин. Остановился на крыльце. Волосы прилизаны на косой пробор, рубашка свежая, белая с отложным воротничком.

— Андреич, — окликнул, остановившись, — утро доброе.

— Доброе, — отозвался Яков, помедлив.

— И вам, молодой человек, здравствуйте.

— Здравствуй.

— Андреич, так я к завтрему поднесу основания?

— Ага. И проволоки прихвати.

— Оне фраге. Вечером не приду, опять собрание. А завтра встренемся, поработаем.

А завтра все покатилось, как огромный состав под гору.

Сначала раздался гул. Гудел университет, гудели газеты, гудела земля. Поезд набирал скорость, в вагонах кричали, отчаянные соскакивали на всем ходу, катились под откос, безумные рвали тормозные краны, и все это орущее, проклинающее, стенающее ринулось в бездну.

Выползали окровавленные, прятались по углам, зализывали раны.

Осенью Виктор Агафонов с молодой женой катался на пароходе «Россия» по Черному морю. Проматывал премию величайшего в мире. Иногда до вечера не выходили из каюты, и гул, который услышал тридцать первого июля, навсегда слился с пульсированием бешеной крови в ушах.

Но сначала была сессия. Она открылась в последний день месяца.

Егорушка вечером гладил манишку Николая Николаевича. Противно скрипел под утюгом крахмал. Николай Николаевич глухим голосом читал свой доклад.

— Зачем дразнить гусей? — спросил Буров. — Имя Шредингера для них, что красная тряпка для быка. От вас требуется немного — в дополнение к выступлению Валериана Григорьевича рассказать о работе института, а вы Шредингера своего вытащили.

— Эта книга перевернула умы, как же я могу о ней не упомянуть?

— Она-то перевернула, но я знаю отношение к ней президента.

— А нам наплевать на отношение президента, — неожиданно резко сказал Петровский. — Кто такой президент? Неуч, обскурант.

— Но этот обскурант, как вы изволили назвать совершенно справедливо, — глава академии и любимец…

— Меня это не интересует, — Николай Николаевич складывал листочки доклада, — меня совершенно не интересует, кто чей любимец, к науке это касательства не имеет.

— Поживем — увидим, — миролюбиво отступил Буров. — Ну что, Валериан Григорьевич, повторяешь приглашение?

— Конечно, — Петровский невольно глянул на Егорушку, который перестал гладить и был весь внимание.

Буров с простодушной бестактностью устроил неловкость. В отсутствие Егорушки Петровский предложил всем идти к нему ужинать. В доме отмечали день рождения его маленького сына. Подразумевалось само собой, что Егорушка останется, но теперь, когда Буров так некстати напомнил о приглашении, ограничение трудолюбивого Егорушки в праве на вкусную еду и интересное застолье уже не казалось таким естественным. Ведь праздновался день рождения ребенка, а Егорушка тоже был как бы сынком, и притом нежно любимым.

— Вы говорите «поживем — увидим», — разрядив замешательство, Яков встал, похлопал по карманам брюк, отыскивая коробку «Казбека», вынул сигарету, закурил, сощурил глаза и вдруг со знакомым грузинским акцентом: — Заблуждаэтэсь, товарищ Буров, глубоко заблуждаэтэсь. Мы пасавэтовались и постановили: адним пироги и пышки, другим — тумаки и шишки, а вы гаварыте «поживем — увидим». Нэправыльно гаварыте…

— Вот это да! — хихикнул Егорушка. — Здорово подражает, я на рынке…

— А не съездить ли нам, братец, в клуб Зуева? — спросил Егорушку Николай Николаевич. — Ты говорил, там «Леди Гамильтон» нынче демонстрируют.

— Съездить, съездить, — обрадовался Егорушка, — я, правда, вчера днем смотрел, но хочу еще раз. Там эта леди сначала…

Виктор Агафонов слышал его торопливый, с растянутыми гласными, воронежский говор как сквозь вату, потому что поразило лицо Бурова. На секунду показалось, что умер: худое носатое лицо словно окостенело и сидел неестественно выпрямившись, вцепившись в изгибы ручек старинного кресла.

— Не пугайте, не пугайте, — небрежно и барственно махнул над столом холеной рукой Петровский. Блеснула белоснежная манжета с золотой запонкой. — Так что ж, Николай Николаевич, выходит, пренебрегаете?

— Не то чтобы, но… — Ратгауз улыбнулся самой любезной, самой светской из своих улыбок, — но чуть позже, скажем, часа через два, к чаю.

У Петровских говорили о пустяках, о том, где взять черепицы на ремонт крыши, о преимуществах и неудобствах жизни вот в таких старых домах, построенных еще в прошлом веке для академической профессуры. Агафонов молчал. Он всеми силами удерживался от двух неодолимых желаний: первого — есть быстро и много, второго — смотреть на Елену Дмитриевну. И то и другое удавалось с трудом. Только в кино он видел таких красивых, благородных и холеных женщин, только в мечтах — такое обилие вкусной еды. Было непонятно, где и как в полуголодном городе добывались эти яства. Пили за Матрену, носатую горбунью со злыми серыми глазами. Оказывается, это она расстаралась. Горбунья стояла, прислонившись к косяку, прикрывала ладонью рот, смотрела мрачно, за стол садиться отказывалась. К Валериану Григорьевичу обращалась на «ты», с Еленой Дмитриевной разговаривала строптиво. Елена же Дмитриевна, напротив, была с ней необычайно ласкова и даже предупредительна. Агафонов спросил сидящую рядом Юзефу Карловну, давно ли женаты Петровские.

62
{"b":"168772","o":1}