Литмир - Электронная Библиотека

— Ты знаешь, какая служба правилась вчера и сегодня?

— Как же, узнаешь тут, — Матрена зло зыркнула на Елену Дмитриевну, — каждый день гости.

— А я помню. Общая. Мученикам. Святым Петру и Павлу и первомученикам римской церкви.

— Господи! Прости меня, грешную, у меня ж отец Петр. — Матрена отодвинула с отвращением недопитую рюмку, ушла. Из кухни донеслось: — Сами гостей теперь ублажайте, а я уж свое отгорбячила; сыночка уложу — и в церкву.

— Что ты наделал? — с веселым укором спросил Петровский. — Понадобилось же тебе не ко времени.

— Вот, — Ратгауз положил книгу на стол, склонился к свету, — вот. Слушайте, что положено сегодня читать, в день памяти первомучеников.

Виктор Юрьевич не любил свои сны. Приходили не часто, но, исчезнув, оставляли чувство реальное, как этот, недавний.

Думал об Аньке, испытывая к ней, казалось, забытые нежность и раздражение. Все движения ее души, все поступки всегда были понятны, радости вызывали зависть ничтожностью причины, а несчастия мучили неприятно, потому что причиной был сам.

Что означал будильник, стрелки которого показывали ток и напряжение? Что означал орел, отпрыгивающий тяжело, боком, каждый раз, когда казалось, достаточно протянуть руку? Что означало воспоминание о детской любви к Шепелевой? Лина на торжественных утренниках и прощальных кострах танцевала славянский танец Дворжака, красиво крутя алую ленту на палочке. Кто-то еще танцевал славянский танец Дворжака? Какая-то женщина, очень худая, с черным пушком на ногах и на руках. Все слилось, перепуталось. Может, черная танцевала тоже во сне, заместив в подсознании Лину Шепелеву. Женщины снились часто. С ними происходила странная вещь: во сне со всеми ними была или подразумевалась близость. Иногда абсолютно неожиданный вариант. Елена Дмитриевна Петровская или аспирантка Бурова, с которой оказались в соседних каютах парохода — плывущего по Волге международного симпозиума. Оба случая были сомнительны, потому что по пьяному делу. Утром просыпался один, но какие-то смутные воспоминания. Женщины держались как ни в чем не бывало. Это мучило, казалось безумием. Аспирантка здоровалась подобострастно, как с посторонним уважаемым корифеем.

Елену Дмитриевну застал в баре санатория. Отдыхал в Кисловодске, неделю назад вместе выпивали по поводу чьих-то именин, вместе возвращались в свой корпус.

За тридцать лет золото потускнело и облезло, но в сумраке бара показалась прежней, и потом, не мог же он из сна узнать, что стоит вынуть всего лишь одну шпильку — и этот золотистый узел прольется на плечи сплошным душным потоком. Сел рядом. Она молчала, безостановочно крутя соломинкой в бокале с какой-то зловеще-красной бурдой. Позвякивали льдинки. Агафонов заметил, что рука немного дрожит. Уставился не отрываясь.

— Почему вы так смотрите на меня, Агафонов? — тихо спросила Елена Дмитриевна.

— Как?

— Будто не можете чего-то вспомнить…

— Не могу. Я не могу вспомнить, спали ли мы с вами или нет.

— Вам надо лечиться, Агафонов, обязательно лечиться. — Елена Дмитриевна поднялась.

— Постойте, — Агафонов взял ее руку.

— Оставьте меня, — громко, на весь бар сказала Елена Дмитриевна.

Барменша что-то уронила. Такие сцены ей еще не приходилось наблюдать.

— Я вас ненавижу. — Елена Дмитриевна вырвала руку, оцарапав ладонь кольцом.

Во сне или пьяном бредовом соитии все было по-другому. Она говорила: «Не уходи! Только не сейчас! Не уходи!» Ощущение кошмара.

В юности читал сказку про человека, которому приснился жуткий карлик. Карлик говорил страшные слова, крушил и портил все вокруг, разбил любимую старинную вазу, дымил в лицо вонючим табаком коротенькой трубочки. Человек проснулся в слезах, в отчаянии. Комната сияла чистотой и порядком, на столике возле кровати дымился обычный утренний кофе, лежали газеты. Человек улыбнулся, сел и… увидел, что вазы нет. Все аккуратно подметено, но в углу валяется маленький синий осколок и коротенькая трубочка. Царапина на ладони могла быть тоже из сна.

Будильник в руках Аньки из яви. Кажется, один раз видел утром: стоит в дверях в своем самодельном с жалкими кружевцами халатике, держит над головой будильник, и будильник звенит, звенит.

…Я копаюсь во всей этой ерунде, потому что боюсь читать дальше, хотя бояться нечего. Все заметено, засыпано пылью времени. «…И одна попона пыли на коне и конокраде». Бояться надо другого — того, о чем не знает ни один человек на свете, и Анька не догадывается. Отчего всю жизнь странное: все плохое, что было, казалось, было не с ним. То ли читал, то ли рассказывал кто-то, то ли видел в кино.

Последний вечер у Петровского. Библия на коленях Ратгауза. Яков вскочил и закричал: «Претерпевший же до конца — спасется». Желание уйти как можно скорее, уйти не оглядываясь, уйти, чтобы забыть навсегда. То же самое той страшной осенью, через год. После нее он больше никогда уже не ездил в тот поселок, хотя в нем жили друзья, функционировал замечательный дом отдыха. Последний раз в неслыханной красоты день приезжал к умирающему старику Ратгаузу. На электричке. Он помнит серо-голубой цвет воздуха, запах сожженных листьев, тяжесть крашенных зеленой липкой краской ворот, коврики с египетскими картинками на стене комнаты Олега Петровского. Помнит число — пятнадцатое октября. А тот вечер у Петровских был — тридцатого июля. Канун катастрофы… И Агафонов встал, снял с полки черную толстую книгу с пятнистым обрезом. Искал в конце, профессионально, зная, как и где надо искать нужное; часто говорил студентам:

— Умение работать со справочной литературой, знать, как и где надо отыскать нужное, — одно из необходимейших умений ученого, как всякого интеллигентного человека.

Курсивом выведено: «Претерпевший же до конца — спасется». Значит, это то, что нужно. Сначала из Матфея, потом «Послание к римлянам».

«…Все это — начало болезней, — читал Агафонов. — Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас; и вы будете ненавидимы всеми народами за имя Мое. И тогда соблазнятся многие: и друг друга будут предавать, и возненавидят друг друга. И многие лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих охладеет любовь. Претерпевший же до конца — спасется».

Агафонов открыл заложенное карандашом дальше.

«…Итак, братья, мы не должники плоти, чтобы жить по плоти. Ибо если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете…»

Зазвонил телефон. В ответ на вопросительное «слушаю?» в трубке молчали, живое молчание. Такие номера любила Альбина. Сказал грубым голосом: «Какого черта!» — шлепнул трубку. Мелькнуло: «А вдруг Анька, тогда зря». Потом: «К черту Аньку! К черту их всех, дур несчастных!»

«…Мы не должники плоти… — это уже читал, — …то живы будете. Ибо все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божии. Потому чтобы не приняли духа рабства, чтобы опять жить в страхе. Ибо думаю, что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас».

— «…Ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас… Ничего не стоят!» — прочел вслух Виктор Юрьевич.

Снова зазвонил телефон.

— Аня, — не дожидаясь голоса, сказал Агафонов, — Анечка, приезжай скорее или дай мне знать — я приеду за тобой.

Пауза, трубку положили.

Яков сменил чернила. С этой страницы вместо густых фиолетовых пошли водянистые, синие. Он писал:

«Николай Николаевич Ратгауз был самым замечательным человеком из всех, кого мне пришлось встретить в своей многотрудной жизни. Он не был безгрешен, совсем нет. Так же, как всех нас, его обуревали сомнения и страсти. И даже порок. Но последнее касается только его, не мне судить. Я написал „сомнения“ и сам засомневался — были ли у Николая Николаевича сомнения? Я говорю о тех сомнениях, когда встает вопрос „быть или не быть?“. Много раз пришлось ему решать это, и он оставался человеком во все времена. Судьба хранила его, хотя при всем своем уме и гениальности он совсем не разбирался в людях. Он был мамонтом, пережившим несколько ледниковых периодов. Последнего не пережил. Его предали все: друзья, соратники, любимые и нелюбимые ученики. Кого-то можно оправдать, например, Бурова он предупреждал, говорил, что глупо бросаться под колеса взбесившейся махины. Но нельзя оправдать меня и Виктора Агафонова. Я слишком кичился своей смелостью. Чего она стоила — смелость никому не ведомого кандидата наук! Я не имел права при нем так демонстративно, так вызывающе… Я провоцировал. Но ведь я понимал тогда, что нахожусь рядом с великим ученым. Очень понимал. Зачем же не остановил, не отговорил от нелепой жертвы. Я был безгранично, преступно легкомыслен. Почему не понял сам, не объяснил ему, что во имя науки, во имя будущего ее нужно открыть кингстоны и лечь на дно? Парадокс заключается в том, что именно он, а не я уговаривал встать над схваткой. Довод — ДНК. Он верил в нашу золотую молекулу, верил в идею саморепликации, верил в то, что трое полуголодных и полуграмотных (в смысле уровня тогдашней мировой биологии) сделают величайшее открытие века.

64
{"b":"168772","o":1}