— Сядьте на место, — сказал я, не повышая голоса. — Вы задержаны, а через час я поеду к прокурору за санкцией на ваш арест. А потом отправлю вас в тюрьму.
— Вы с ума сошли, — беззвучно прошелестела она побелевшими губами — как от судороги, губы ее затвердели и не слушались. — Вы с ума сошли…
— Нет, с этим у меня как раз все в порядке. Ну-ка отвечайте быстро: вы хорошо знаете профессора Панафидина?
— Знаю, конечно. Он читал курс лекций у нас, и вообще приходилось сталкиваться.
— И больше никакие отношения вас не связывают? — спросил я и на нее старался не смотреть.
— А почему вы об этом меня спрашиваете? На каком основании? Какое вы имеете право мне угрожать?
— Я вам не угрожаю. Я уже сказал вам, что через час предъявлю вам официальное обвинение…
— В чем? В чем? Что я сделала?
— Вы обвиняетесь в соучастии в совершении особо опасного преступления. Вы украли из лаборатории восемнадцать граммов метапроптизола, которым едва не убили капитана Позднякова, с которым вы сейчас так мило распивали здесь чаи.
Александрова в ужасе переводила затравленный взгляд с меня на Позднякова, который невозмутимо сидел у двери на табурете и внимательно рассматривал свои ботинки, будто больше всего на свете боялся сейчас опростоволоситься перед лаборанткой, представ в забрызганных башмаках и демонстрируя тем самым ужасное разгильдяйство и недисциплинированность.
— Я повторяю свой вопрос: какие отношения связывали вас с Панафидиным?
— Он немного ухаживал за мной, — сказала она, и в голосе ее была неуверенность.
— Что значит «немного ухаживал»? Водил на танцы, дарил ландыши? Или это было ухаживание посерьезнее? — напирал я изо всех сил. Господи, в каких потемках бродил я все время, а все было так просто! Почему же я не мог понять? Не было взмаха руки? Или не созрел еще плод истины, явившийся мне мгновенно и ослепительно в ничтожный миг, когда она заслонила лицо от яркого света стосвечовой лампочки? — Так как, Панафидин серьезно ухаживал?
— Серьезно, — выдавила она из себя. — Мы были близки…
Молодец, Александр Панафидин, покоритель жизни! Срывай день? Срывай годы? Или, может быть, ты хотел сорвать всю жизнь, как удачливый понтер срывает банк?
— Вы будете сами говорить? — спросил я. — Или мне задавать вам вопросы?
— Я не знаю, что вас интересует, — сказала она и посмотрела на меня больше не сердито, а трусливо, заранее вымаливая себе глазами прощение.
— Когда начались ваши взаимоотношения с Панафидиным?
— Два года назад. Мы случайно встретились, разговорились. Договорились о встрече.
— Панафидин интересовался содержанием работ Лыжина?
— Да, он часто заводил разговоры со мной о работе.
— И все-таки вы не рассказали ему о методике Лыжина. Почему?
— У меня постепенно сложилось впечатление, что его только это интересует в наших отношениях. Мне не хотелось, чтобы он меня как дуру провел. А разводиться с женой он не хотел. Это и ускорило наш разрыв…
И она снова нервно взмахнула кистью перед лицом, и я подумал, что многого бы, наверное, не произошло, если бы я мог раньше вспомнить этот жест, но у меня раньше не было на глазах этого взмаха кисти перед лицом, и я не мог вспомнить красивую девочку, закрывающую одной рукой глаза от солнца, а другой обнимающую за плечи красавца парня, безвредного и красивого, как махаон, влюбленного в джазовую музыку, художника-натурщика, дармоеда-мамонта по имени Борис Чебаков.
— Ваш разрыв ускорил появление Бориса Чебакова, — сказал я медленно, — Вы нашли себе замечательного молодого человека — бандита и мошенника. А инициатором вашего разрыва был Панафидин.
— Почему это вы так решили? — взметнулась Александрова.
— Потому что вы отомстили ему, разжигая в Чебакове ревность к Панафидину. Готов поспорить, что вы частенько грозились Чебакову уйти к своему профессору, пока не навели этого бандита на мысль убить двух зайцев.
— Каких же это зайцев?
— А он сообразил, что, подложив остатки метапроптизола в машину Панафидина, он и нас с толку собьет и профессора вымарает. Но сейчас с вами не об этом речь. Вы зачем дали Чебакову метапроптизол?
— Я ему не давала. Он сам взял.
— То есть как?
— Лыжин ездил в Воскресенск на химический комбинат, и ко мне сюда пришел Борис. А незадолго до этого мы впервые получили продукт, и я тоже этим гордилась, и не удержалась — похвасталась, показала ему колбу с препаратом. Он взял в руки колбу, посмотрел, расспросил меня, что это такое, а потом отсыпал в пустую пробирку. Я с ним ругалась, кричала на него, а он меня не слушал — ну не драться же мне с ним из-за этого было. Да и не могла я себе представить, что он будет с ним делать…
— А как он объяснил: зачем ему метапроптизол?
— Он мне говорил не то шутя, не то всерьез, что если я с ним расстанусь, то он им отравится. Примет большую дозу — и уснет навсегда.
Поздняков завозился в углу, кашлянул, сказал глухо:
— Наверняка всерьез грозился. Половину в меня сыпанул, а половину бросил к профессору в машину. Такие паразиты сами не травятся — их специально мышьяком не вытравишь…
— Скажите, вам звонили сюда, в лабораторию, с просьбой передать что-нибудь Чебакову? — спросил я.
— Да, несколько раз звонил какой-то мужчина.
— И что передавали?
— Да ничего. Просили сказать Борису, что Николай приехал.
— И все?
— Все.
— А что по этому поводу говорил Чебаков?
— Да чего-то он объяснял, я уж и не помню. Я этому значения не придавала.
Я подумал и спросил равнодушно, будто мне это безразлично и особого значения своему вопросу я не придаю:
— А давно звонили? Последний раз?
— Вчера.
— И вы сообщили Чебакову?
— Да, вчера же. Мы с ним виделись, и я сказала.
— Тогда давайте вместе постараемся — припомним, когда в другие разы звонили…
Александрова старалась добросовестно. У нее даже испуг прошел, глаза горели сухим лихорадочным блеском, она была вся сконцентрирована на мельчайших событиях, которые могли ей помочь точно восстановить дату, когда звонили в другие разы друзья ее разлюбезного дружка Бориса, и со мной она не хитрила и не запиралась — она истово старалась изобличить своего любимого красавца. Она вспоминала, в чем была одета, что купила в этот день в ГУМе, в каком были кино с Борисом и что смотрели, что в этот день в буфете были бутерброды с семгой, что поссорилась утром с матерью, что подруга взяла ее складной японский зонтик. И самое удивительное, что она больше не была красивой. Это было какое-то чудо — казалось, что у десяти красивых женщин собрали прекрасные глаза, лоб, рот, уши, нос, подбородок, сложили вместе, и закричало ужасной дисгармонией лицо, слепленное из чужих красот, нахватанных впопыхах, как попало, — все это было чужое. И она мне была противна, потому что не было в ее откровенности горького прозрения, стремления обрушить кару на лжеца и преступника, не было разъедающего стыда за совершенное и искреннего раскаяния, а гнало ее память по сучкам и трещинам, малейшим следам наших будней палящее стремление поскорее и понадежнее отвести от себя нависшую серьезную угрозу.
Долго мы вспоминали, и если даже допустить, что где-то она сделала промашку и на денек ошиблась, то все равно выходило, что ВСЕ «разгоны» были совершены через два-три дня после того, как звонил притихший, съежившийся сейчас телефонный аппарат на захламленном рабочем столе и чей-то незнакомый мужской голос сообщал, что приехал Николай. И привез людям горе.
Часы показывали половину восьмого. Я встал и сказал Позднякову:
— Андрей Филиппыч, вы сейчас поедете на Петровку с Александровой. Я позвоню дежурному и скажу, чтобы все ее показания были оформлены протоколом. Сам я поеду за этим тараканом Чебаковым и привезу его тоже в управление, устроим бедным влюбленным очную ставку.
— А может быть, я с вами? А-а?
Поздняков смотрел на меня как ребенок — почти с мольбой, и я понимал, как ему хочется сейчас поехать со мной и вытащить за ухо этого мерзавца, которому Поздняков и причинил-то в жизни вреда, что стыдил его за немужское занятие — голым позировать, и надоедал своими рацеями о вреде разгильдяйства и недисциплинированности, и, не жалея своих натруженных ног, ходил и ходил к нему, надеясь предостеречь от худшего, и делом хотел заставить заниматься, а тот за это решил убить его — коли ядом не получится, то прибить его позором, судом товарищей, общественным презрением, на которое Чебакову наплевать было, а капитану невыносимой крестной мукой легло на плечи, до самой земли пригнуло.