Литмир - Электронная Библиотека

Долго мы сидели молча, пока я не спросил Хлебникова:

— А как сегодня состояние Лыжина?

Он посмотрел на меня отстраненным взглядом, словно припоминая, кто я такой и как оказался в его служебном кабинете, откуда я знаю Лыжина и почему интересуюсь его болезнью. И этот миг перехода от размышлений к реальности, как глухой всплеск камня, брошенного в колодец, подтвердил мне глубину его озабоченности, бездонный мрак страха в его душе за судьбу друга, за свою судьбу, за судьбу открытия и судьбы всех тех людей, которым вся эта история могла принести свет избавления, а может замкнуть черный свод безнадежности.

— Лыжина? — переспросил он, будто я сказал невнятно, или сидел я далеко от него, и он плохо расслышал мой вопрос, и сейчас на ходу пытается сообразить, как правильнее ответить мне, не попав самому впросак и не обманывая меня. В тишине мне слышался свист тормозов, визг горящей на асфальте резины — он изо всех сил старался затормозить, задержать неостановимый разгон своих тягостных размышлений, безжалостно волочивших его по кочкам страха и выбоинам сомнений.

— В ближайшие дни я жду перелома, — сказал он наконец. Помолчал, сухо хрустнул пальцами и тихо добавил: — Я очень надеюсь… Я так надеюсь…

И я не стал его ни о чем спрашивать, не стал и трогать пальцами набухшую, скользкую пиявку страха, уже всосавшуюся в его усталое сердце. Говорил я с ним об опечатании лаборатории, еще о каких-то пустяках, но он меня не слушал, а только кивал все время и повторял: «Да, да, конечно…»

Когда я прощался, Хлебников встал с кресла, проводил меня до дверей, пожал руку и сказал доверительно, как сообщают о секрете, который по возможности не надо широко разносить:

— В человеческом мозге четырнадцать миллиардов нейронов. А-а? Многовато…

Похлопал меня товарищески по плечу, словно ободрял в чем-то, и отвернулся, и мне показалось, что он плачет…

Направляясь к лаборатории, я специально выбрал кружный путь по дорожке, петлявшей по чахлому парку, выбегавшей к забору, пересекающей хоздвор, — мне надо было сосредоточиться, еще раз постараться понять, почему, каким образом, зачем оказался телефон Лыжина в записной книжке преступника. Какой извив жизни, что за непонятная причуда судьбы могла связать таких разных, совсем чужих людей?

И сколько я ни прикидывал в уме вариантов, я все больше убеждался, что найти логическое объяснение такому непостижимому переплетению мне не удастся, скорее всего решение этой задачи, как в «армянской загадке», должно строиться на парадоксе, какой-то жизненной нелепице, набросавшей в котелок бытия попавших ей под руку случайных людей и заварившей на их взаимоотношениях такую крутую кашу, что нам и по сей день было не расхлебать ее. За оградой вид был почти деревенский — старенькие, покосившиеся домики, окруженные садочками, со скворечниками на крышах, ветхими сараюшками на задворках. Вид у них был несчастный, брошенный — жильцов уже переселили, и над их сизыми крышами угрожающе вознеслась крановая стрела с металлическим ядром, которое завтра-послезавтра должно разнести эти хибарки в прах. А сейчас здесь суетилась киногруппа. Редкие зеваки стояли за оцеплением, внутри которого суетились шустрые парнишки в замшевых курточках, что-то раздраженно кричал в мегафон человек в полотняной кепке с длинным козырьком актеру, здоровенному парню шоферского вида, гримерша, встав на цыпочки, подкрашивала губы и пудрила пуховкой щеки, потом над всей этой колготой взлетел крик «Мотор!», засияли голубым ошеломляющим светом юпитеры, оператор замер у камеры, как пулеметчик в окопе, актер стал ломиться в дверь брошенного дома, снова закричали: «Стоп! Стоп!», погас арктический сполох юпитеров, все опять забегали по площадке, а я отлип наконец от ограды и пошел в лабораторию, где меня давно уже дожидался Поздняков.

Я шел и вспоминал, как, будучи уже взрослым человеком, твердо верил в то, что фильм снимают по порядку, как читают книгу, как записано в сценарии: вперед снимают начало фильма, потом середину, а в конце — финал. И очень удивился, узнав, что в кино первым кадром могут снимать конец картины, потом — начало, затем — середину, и только когда снято все, режиссер начинает склеивать события в хронологическую, смысловую последовательность, которая и должна на длинной полоске целлулоида изобразить ленту жизни.

И подумал я о том, что расследование трудных, запутанных дел тоже сильно напоминает съемки кинофильма — я снимаю жизнь с разных концов, и попадают ко мне ненумерованные куски пленки с событиями, не имеющими никаких логических предпосылок, никак не связанные с накатом жизни, не обусловленные предыдущими словами или поступками моих героев. У меня ведь нет в руках сценария, по которому они должны поступать так, а не иначе и обязательно в предписанном им заранее порядке и последовательности.

Мне надо, просмотрев все эти километры пленки, на которых запечатлены продуманные и вынужденные поступки людей, разложить их в строгой последовательности, но я не режиссер — у меня нет еще многих кусков пленки, и склеивать проекцию жизненной ленты еще рано…

В окнах лаборатории не видно было света. Я вошел и в вечернем сумраке рассмотрел костяную угловатую спину Позднякова, сидящего за столом напротив какой-то женщины. Я щелкнул выключателем, и неяркий свет запыленного плафона после мглы показался мне ослепительным. Женщина непроизвольно вскинула к глазам руку, прикрываясь от света, и я увидел, что это лаборантка Александрова. И вспомнил наконец, где я ее видел раньше.

Поздняков и Александрова пили чай. На электроплитке уютно посвистывал небольшой синий чайник, в блюдце лежали куски сахара. А я стоял у двери, прислонившись к косяку, боясь шелохнуться, стряхнуть, разрушить это неожиданно пришедшее воспоминание.

Александрова, взглянув на меня искоса, сказала:

— У воспитанных людей принято здороваться…

— Здравствуйте, — сказал я. — Извините, я просто не успел.

— Понятно, — кивнула она. — Здороваетесь вы, наверное, уходя?

— Случается и так, — согласился я. — Вот с вами я действительно поздоровался, уже собравшись уходить.

Она пожала плечами.

— Но вовремя вспомнил, — добавил я тихо.

— Лучше поздно, чем никогда.

— Воистину лучше. Хотя я бы и так вспомнил. Но могло быть действительно поздно, — засмеялся я и присел к столу.

Александрова выключила плитку и отвернулась от меня.

Поздняков с причмоком всосал из стакана остатки жидкого чая, не спеша сказал:

— У гражданочки Александровой окончился рабочий день, но я уж уговорил ее уважить меня и вас дождаться.

И незаметно подмигнул мне. Молодец, старик! Значит, я не ошибаюсь, значит, он ее тоже знает! Видел, видел, наверняка видел, он же, черт возьми, хороший участковый! Он не мог видеть раньше этого взмаха руки к глазам, этого запоминающегося жеста, этой характерной позы, но зато он ее раньше видел не на фотографии, а в жизни!

— Значит, мне вас на два слова надо, Станислав Павлович, — сказал конфузливо Поздняков: он хотел поделиться со мной своим открытием, он же не знал, что я видел медленно кружащуюся по воздуху фотографию, упавшую на пол к моим ногам…

— Потом, Андрей Филиппыч! Мне сейчас надо поговорить с Александровой.

— Но мне вам сказать… — показывая мне глазами на дверь, Поздняков не знал, как долго маячило у меня перед глазами лицо Александровой, как мучительно и бессмысленно увязывал я его все время с булочным лицом Пачкалиной и никак, ни за что не мог сообразить, что по телефону без имени из записной книжки «разгонщика» могли звонить не только Лыжину.

— Я все знаю, Андрей Филиппыч, — успокоил я его и повернулся к девице.

— Долго это будет продолжаться? — сердито сказала она. — Мне надо ехать домой. Я не намерена дольше задерживаться.

— К сожалению, вам придется задержаться, — сказал я. — И при этом надолго.

— Что, что, что? — с вызовом спросила она.

— То, что вы слышали. Вы садитесь лучше, у нас с вами разговор надолго.

— Ну, знаете! — зло блеснула она глазами. — Мне это безобразие надоело, я ухожу домой.

42
{"b":"167798","o":1}