— Если вы хотите что-нибудь передать киногероям, скажите мне. Я ничего не забуду и слово в слово им перескажу. Вы не смущайтесь — ведь, кроме нас, здесь никого нет.
Манекенщица завороженно смотрела мимо меня, улыбаясь своей ненастоящей улыбкой. Я постоял еще немного, потом сказал:
— Ну, как знаете. Тогда я передам просто привет…
Не знаю, показалось ли мне это, или я придумал, или на самом деле она ответила мне, но я видел, как женщина кивнула, даже ненастоящие драгоценности зашевелились на шее, и я запомнил навсегда ее некрасивое надменное лицо гордой одинокой женщины, призывающей на пустынной улице купить ненастоящие драгоценности.
По ровным квадратным плиткам тротуара я быстро зашагал к кинотеатру, вбежал по ступенькам к афишному щиту и крикнул Алеше Баталову:
— Вам передавала привет женщина! Она рекламирует ненастоящие драгоценности, но она очень хорошая! И очень одинокая! Она совсем одна на целой громадной пустой улице! Можно ей передать от вас привет? Ей наверняка будет приятно…
Ласковой толстогубой улыбкой светилось лицо актера, и я забыл, что это только афиша, так много доброты было в его лице, и я повернулся и побежал назад, к витрине «Малахитовой шкатулки». Но за эти минуты ночная сторожиха выключила свет в магазине, и лица женщины стало почти не видно, лишь уличный, фонарь вперемешку с дымным лунным светом вырывал из темноты часть шеи с ненастоящими драгоценностями. Я постучал костяшками пальцев в стекло и сказал негромко:
— Он тоже просил передать вам привет, — и, не оборачиваясь, торопливо пошел по чистому белому плиточному тротуару к Садовому кольцу, вниз по Новинскому спуску к Москве-реке, через Дорогомиловку к Киевскому вокзалу, где было много людей, сновали такси, плавал обычный дорожный гам. В буфете я сел за стол к какому-то небритому дюжему дядьке. Дядька был очень благодушен и под хмельком.
— Ты, парень, жрать хочешь, — уверенно заявил он.
— А как вы угадали? — удивился я.
— По глазам, — засмеялся он. — Иди возьми пивка, а я уж тебя угощу кое-чем.
Пузырилось, лопалось пиво в кружках, пухла пена на стенках, а дядька достал из мешка под столом толстый ломоть розового сала, завернутого в газету, пару ядреных луковиц и общипанную буханку теплого ржаного хлеба.
— Разве дадут тебе бутенброды такие в буфете? — спрашивал он меня и сам себе отвечал: — Ни в жисть!
Потом хитро прищурился:
— А ведь поднесу, то и выпьешь?
Я сказал:
— Под такую закуску грех отказываться. Только нельзя, я думаю. Увидит если милиционер, пристанет, наверное?
— А что милиционер? Он ведь к тем пристает, кто бузит или хулиганничает. А мы с тобой мирно, тихо…
— Тогда наверняка не пристанет, — сказал я серьезно.
Он достал из мешка початую бутылку водки и разлил по стаканам.
— За что выпьем? — спросил я.
— Да какая разница? Было б настроение…
— Э, нет, — сказал я. — Это вроде знака уважения. Или ритуала воздания небольших почестей. Давайте выпьем за вас…
Дядька от смеха даже головой закрутил:
— Эк ты чудно сказал. Ну да ладно, ты человек, видать, ученый, тебе виднее. Давай за меня…
Тепло от водки затопило меня половодьем, мы ели душистый хлеб с розовым салом, хрустели луком, окуная в блюдце с солью целую головку, а пиво было вкусное, свежее, и вокруг было много людей, не было ночи, одиночества, а дядька, смешно окая, объяснял мне, как «нынче с шифером трудно, а про железо-то кровельное и не говори, потому как все счас в новых домах жить хотят…», и был мне этот человек невероятно дорог, я записывал ему на бумажке свой телефон и адрес и требовал, чтобы он в следующий приезд в Москву обязательно поселился у меня, и во всем мы с ним сходились во мнениях — хвалили раков, ругали Моссовет, твердо решили не жениться, были очень довольны тем, что у него сыновья, а не дочери, и вся жизнь была легкой и приятной, потом мы с ним расцеловались, и я шел домой по занимающемуся рассвету, и меня качало от выпитой водки и пришедшего наконец ощущения свободы и пустоты, от твердого сознания, что Батона, по словам моего нового друга, я еще «уконтектую», а бабы не стоят того, чтобы из-за них жизнь свою заедать, и, когда я пришел к себе на улицу Воровского, вставало солнце.
В комнате у меня было светло, и необычайные подсолнухи — пальмы на Лениной картине пригасли. Я сбросил с себя плащ, быстро разделся, лег в постель и закрыл глаза. И тогда я вновь увидел некрасивое строгое лицо женщины с ненастоящими драгоценностями, неведомого человека на пустынной улице, освободившего меня сегодня от одиночества. Она кивнула мне, и я уснул.
Глава 14. ЗОЛОТАЯ РЫБКА ЛЕХИ ДЕДУШКИНА
Я позвонил в квартиру на шестом этаже, и откуда-то из глубины ее тотчас же донесся острый, пронзительный голос Окуня:
— Иду, моя голубка, сейчас открываю, моя ласточка!
Он распахнул дверь, и на лице его, будто штампом шлепнутая, полыхнула досада.
— Ага, рыбка Окунь огорчена, что вместо ласточки на ужин получил старого зубастого барбоса, — сказал я сурово, и Окунь принужденно улыбнулся.
— Заходи, я тебе рад.
Я снял в прихожей плащ, достал из кармана и протянул Окуню коньяк. Он сдвинул на лоб очки, подслеповато прищурился на марку.
— Армянский, «Отборный», — удовлетворенно хмыкнул он. — Хорошо живешь, Батон, красиво…
— Мне по чину нельзя иначе.
— Не говори, — ухмыльнулся невесело Окунь, — чины у нас с тобой сейчас исключительно высокие.
Мы пошли с ним на кухню, неумело прибранную нескладными холостяцкими руками, и везде были следы беспорядка и грязи. Да и вообще квартира была небольшая, неуютная, заваленная, как склад, огромным количеством мебели. Мебель была самая разношерстная, и глазу были заметны все времена и стили ее, как на откосе рухнувшего берега видны разноцветные слои грунта.
Окунь хлопотал над какой-то немудреной закуской, доставал стаканы из буфета, сметал крошки со стола, и делал он все быстро, толково и без суеты. А я сидел на табуретке в углу, курил и рассматривал его. Конечно, это он не для меня нацепил модный узенький костюмчик и лиловую рубаху с цветастым галстуком. Но ласточка, она же голубка, опаздывала, и я мог вместо нее оценить все великолепие очень нарядного модненького Окуня. Должен сказать, что на месте девушки я бы обязательно полюбил такого красавца. Из-под кургузого пиджачка выпирал тугой мускулистый зад, крутой, как верблюжий горб. Толстые, подрагивающие ляжки, налитая грудь — икряной мужик Окунь мог страдать лишь одним дефектом: нехваткой денег. А человек он все-таки очень умный.
— Рюмок нет, оказывается, — сказал Окунь.
— А ты что, не знал об этом?
— Нет. Я помнил, что вроде были.
— Врешь ты, Окунь. Сроду у тебя в доме рюмок не было.
— Это почему еще? — обидчиво спросил он.
— Потому что бабу напоить легче из стакана. А у пьяной бабы характер мягчает. Тут ее и уговорить…
— Трудно сказать, — уклончиво ответил он.
— Ладно, разливай по стаканам.
Он плеснул в немытые чайные стаканы, посмотрел на свет бутылку, там оставалась еще треть. Окунь сказал:
— Ко мне тут девулька одна должна забежать немного попозже, давай ей оставим, а то по моим заработкам «Отборный» ныне не укупишь.
— Давай оставим, — кивнул я.
— Вот и отлично. И нам выйдет грамм по сто шестьдесят на душу населения страны.
Мы чокнулись.
— За что? — спросил я.
— Эх, Батон, за что нам пить? Дай бог свободы, остальное как-нибудь выкрутим сами.
Выпили, и я подумал, что время и жизнь смыли между нами последние барьеры, и сидим мы с ним в одинаковом сортире, и больше он никакой не правозаступник, а такой же отклонившийся от всех и навсегда правонарушитель, как и я, хотя никто его не разыскивает и подписки о невыезде не берет. Это все от собственной оценки своего поведения, от той позиции, которую ты выбираешь. Вот если бы по какому-то недоразумению Шарапова самого посадили в тюрьму, он бы и там старался меня перевоспитывать, а Тихонов, сидя на соседних нарах, доказывал бы мне, что воровать НЕЛЬЗЯ. А Окунь, которому и судебного обвинения даже не предъявили, сел вместе со мной на нары, потому что он сам в душе отвел себе там место и, как умный человек, понимает, что мы теперь с ним заодно — и в тюрьме, и здесь, у него на кухне.