Доктор вытащил маленький пластиковый пузырек и закапал жидкость в каждую ноздрю.
— Мой врач советует мне вообще уехать из города. — Доктор убрал пузырек. — Загрязнение воздуха, понимаете.
Это был сутулый пожилой японец с такими худыми плечами, что под мятым пиджаком обозначались лопатки. Глаза у него были добрые и умные. Он тяжело вздохнул.
— Но если вас интересует мое мнение, то и больница вряд ли поможет. — Он взглянул на встревоженные лица людей, стоявших в комнате: Николаса, Сато, Нанги, потом перевел взгляд на тело Томкина, распростертое на софе. — Это не сердце. Я не знаю, что это.
— Перед вашим приходом я пощупал пульс, — сказал Николас. — Его не было.
— Именно так. — Глаза доктора за толстыми стеклами очков мигнули, как у совы. — Вот это и поразительно. Вы же знаете, он должен был бы уже умереть!. — Врач взглянул на неподвижно лежавшего Томкина. — Он принимал какие-то особые лекарства, вы не знаете, какие, Линнер-сан?
Николас смутно помнил, как брал маленький пузырек в номере отеля, где жил Томкин.
— Он принимал преднизон.
Доктор отшатнулся назад, и Николас сделал шаг вперед, чтобы поддержать его. Лицо доктора побледнело, он долго молчал, потом прошептал Николасу, так тихо, что тому пришлось наклониться:
— Преднизон? Вы уверены, что это был преднизон?
— Да.
Доктор снял очки.
— Боюсь, “скорая помощь” не поможет, — негромко произнес он. Потом осторожно надел очки и посмотрел на окружающих.
Теперь его лицо стало другим, словно у актера, сменившего маску. Глаза потемнели, профессиональное выражение лица отгородило его от внешнего мира, точно занавесом. Николас много раз прежде видел это выражение у врачей и солдат, возвращавшихся с войны. Это был своего рода защитный механизм, нарочитая ожесточенность, необходимая для того, чтобы защитить сердце от горьких стрел печали. Конечно, доктор ничего не мог сделать, ему тяжело было принять свое поражение.
— Боюсь, Томкин-сан переживает конечную фазу артрита Такаясу. Эта болезнь злокачественна и фатальна, исключений не бывает. Она известна также как “болезнь отсутствия пульса”. Причина, я думаю, всем ясна.
* * *
Мисс Ёсида понимала, что умирает. Это было для нее не худшим исходом, потому что смерть избавляла от страданий и скрывала ее позор: она оказалась слишком трусливой, чтобы взять вакидзаси своего мужа и, выхватив клинок из ножен, вонзить его себе в живот.
Другой вопрос, как она умирала. Она умирала как уличная собака, жалкое, изувеченное животное на улице, которое долго били и пинали ногами. Жизнь выходила из мисс Ёсиды с ее прерывистым аритмичным дыханием.
Конечно, не пристало так умирать женщине-самураю, сказала она себе, почти потеряв сознание от болезненного прикосновения острого как бритва, зазубренного лезвия, скрывающегося в стальном веере.
Однако маячившая над ней фигура с лицом, разрисованным под демона, какими их изображают в театре “Кабуки”, мертвенно-белым, с ярко-оранжевыми пятнами, приковала внимание мисс Ёсиды.
Она словно провалилась в какой-то ужасный колодец, какие описывают в легендах, а будничный Токио, с толпами бегущих людей, плотным смогом и яркими неоновыми огнями, будто куда-то исчез. Только это место, с домиками из дерева и бумаги, с рощицей дрожащего зеленого бамбука, словно частица воскресшей древней Японии, закрытой туманом и тайной, было наполнено волшебством и тенями героев.
В этом была суть видения, которое вызвала склонившаяся над ней фигура, подвергнувшая ее ужасному наказанию.
“Но ведь я самурай! — вскричал голос где-то в подсознании ослепленной болью мисс Ёсиды. — Если мне суждено умереть, по крайней мере, даруй мне почетную смерть на поле брани!”
И мисс Ёсида вытянула свои острые ногти, а смертоносный гунсэн опять и опять со свистом рассекал над ней воздух, разрезая ее ногти и подушечки пальцев. Она начала медленно отодвигаться, неуклюже прикрываясь руками, по которым горячим потоком струилась кровь, затекая под мышки.
Но теперь ее губы раздвинулись, обнажив стиснутые зубы; она издавала что-то среднее между смехом и звериным рычанием. Адреналин заполнил все ее тело. Сердце очнулось от серого сна и вновь запело, обращаясь к душам предков-самураев, которые вели сейчас мисс Ёсиду к ее славной кончине.
* * *
— Диагноз был поставлен в клинике Мае сравнительно недавно, примерно в начале 1979 года.
— И вы ничем не можете ему помочь, Таки-сан? — спросил Сато.
Доктор пожал своими тощими плечами.
— Я могу ввести снотворное, снять боль. Больше ничего.
— Но в больнице наверняка есть средства, которые могут...
Таки отрицательно покачал головой.
— Фактически все уже кончено, Сато-сан. Боль усилится, если мы будем переносить его. А больница... лично я не хотел бы умирать там, будь у меня выбор.
Сато кивнул, соглашаясь с этим приговором. Николас отошел от них, этих современных мудрецов, ни на что не способных в борьбе с первобытными, первозданными силами природы. Он присел на колени рядом с Томкиным, всматриваясь в бледное, покрытое пятнами лицо. Когда-то в нем была видна сила, бремя власти прорезало на нем морщины, придававшие ему выразительность и значительность.
Теперь морщины стали глубже, а их сеть — гуще, они словно брали верх над ним. Казалось, что время затянуло свою петлю, за несколько минут состарив Томкина на десять лет. Но в отличие от доктора он никогда не станет прежним. Процессы регенерации подорваны в нем болезнью.
Николасу казалось иронией судьбы, что он стоит на коленях рядом с умирающим человеком, тем самым, кого поклялся уничтожить когда-то. Но это его не удивляло. Карма Томкина принадлежит самому Томкину. Николас воспринимал эти события, как и все остальное в своей жизни, хладнокровно и спокойно. Именно благодаря этим качествам он сумел преодолеть сильное желание поговорить с Акико, сумел скрыть смущение, в которое его повергла ее красота. Это же качество позволило Николасу быстро овладеть собой, когда он понял, какой ужасный скрытый смысл таит в себе зверское убийство Кагами-сан.
По природе Николас был восточным человеком, хотя в чертах его лица можно было найти лишь отдаленный намек на кровь матери. Полковник, будь он сейчас жив, узнал бы в облике сына почти самого себя в юности, хотя у Николаса волосы были темные, как у матери, а в глазах не было прямоты, присущей людям западной культуры.
В нем сейчас бурлило множество эмоций. Он воздал должное ненависти к Томкину, и это позволило ему работать на него, даже войти в доверие, чтобы быть поближе и взращивать семена мести за убийство друга, лежащие на совести Томкина. И все-таки... Этот человек обладал качествами, которые не могли не произвести впечатления на Николаса. Во-первых, Томкин был необыкновенно преданным. Кажется, он бы свел солнце на землю ради кого-нибудь из своих людей, попади тот в беду. Во-вторых, исключительно трогательна была его неизменная любовь к дочерям, особенно к Жюстин. В природе этого человека было заложено неумение выразить свою любовь должным образом. Но он понимал беды своей младшей дочери и, что особенно важно, признавался, по крайней мере самому себе и Николасу, что несет ответственность за эмоциональное состояние Жюстин, и это было похвально.
Томкин часто бывал крикливым и грубым, но за этими внешними качествами скрывался человек с ранимой душой. И были моменты в его личной жизни, которые теперь по собственному выбору Томкин делил с Николасом, когда внутренний страж исчезал и Томкин расслаблялся. Тогда он превращался в интересного, даже очаровательного собеседника.
Николас смотрел на серое лицо, из которого будто выпустили весь воздух. Оно было безжизненно, и Томкин походил теперь на старую затасканную восковую игрушку. Николас вспомнил, как Томкин огорчался из-за связей Жюстин, как он страдал, когда ее использовал Крис. Его гнев, в конце концов, спас ее, но одновременно побудил дочь отвернуться от отца.